Первым, что произнес Демон, было:
— Настоятельно прошу смотреть на меня, когда я с тобой разговариваю!
Ван понял, что в отцовском сознании роковой разговор уже, должно быть, начался, ибо данное предуведомление имело отзвук самопрерывания, и, кивнув едва заметно, присел на стул.
— Однако прежде чем уведомить тебя о двух обстоятельствах, мне бы хотелось знать, как давно это… как давно это случилось… («продолжается», подразумевалось здесь или что-либо равно банальное, хотя, собственно, всякий конец банален — виселица, железное жало старой Нюрнбергской Девы{139}, пуля в висок, предсмертные слова в сияющей новизной ладорской лечебнице, провал в бездну глубиной в три тысячи футов вместо того, чтоб, рванув дверцу, шагнуть в аэротуалет, яд из рук жены, ожидание толики крымского гостеприимства, поздравления мистеру и миссис Виноземским…)
— Почти девять лет, — отвечал Ван. — Я соблазнил ее летом тысяча восемьсот восемьдесят четвертого. За исключением единственного случая, наша любовь прервалась тогда до лета тысяча восемьсот восемьдесят восьмого. После долгой разлуки мы вместе провели зиму. В общей сложности, наверное, я имел ее около тысячи раз. В ней вся моя жизнь.
В ответ на это хорошо отрепетированное выступление последовала затянувшаяся пауза, сродни той, что возникает, когда партнер забывает текст роли.
Демон, наконец:
— Второе обстоятельство скорей всего потрясет тебя более, чем первое. Да, мне оно доставило гораздо более беспокойств — моральных, разумеется, не денежных, — чем в случае с Адой, — о чем ее мать в конце концов известила кузена Дэна, так что в некотором смысле…
Пауза, где-то в недрах сочится вода.
— Как-нибудь в другой раз расскажу тебе про Черного Миллера; не теперь; слишком банально.
(Супруга д-ра Лапинэ, урожденная графиня Альп, не просто кинула его в 1871 году, променяв на Норберта фон Миллера, поэта-дилетанта, переводчика русского языка при итальянском консульстве в Женеве, а по призванию контрабандиста неонегрином (находимым исключительно в Валэ), но также поведала своему любовнику мелодраматические подробности ухищрений, каковые, как полагал отзывчивый лекарь, вне сомнения, отзовутся благом для одной знатной дамы и блаженством для другой. Даровитый Норберт, говоривший по-английски с причудливым акцентом, испытывал неуемное восхищение перед состоятельной публикой и, козыряя знакомством с видной персоной, неизменно с чувством благоговейного восхищения подчеркивал: «голоса-ально богат», откидываясь назад в своем кресле и широко разводя в стороны округленные руки, демонстрируя необъятность огромных капиталов. Был он лыс, как коленка, имел вдавленный, как у черепа, нос, и руки — такие белые, такие мягкие, такие влажные, и пальцы в сверкающих перстнях. Любовница скоро бросила его. Доктор Лапинэ скончался в 1872 году. Примерно тогда же наш фон барон, женившись на целомудренной дочке трактирщика, взялся шантажировать Демона Вина; это длилось лет двадцать, пока стареющего Миллера не пристрелил итальянский полицейский на малоизвестной приграничной горной тропе, которая год от года становилась все круче и все грязней. Из чистой доброты или по привычке Демон наказал своему адвокату продолжать отсылать каждые три месяца Миллеровой вдове — наивно воспринявшей перевод за выплату страховки — сумму, вздувавшуюся с каждой беременностью дюжей швейцарки. Демон часто повторял, что когда-нибудь издаст «Черномиллеровы» четверостишия, украшавшие его записи своей созвучностью стишкам из календаря:
Жена дородна, я ж не вышел телом,
Детей печем, что плюшки, между делом.
Пусть приговор не будет ваш суров —
В ту печку столько надо дров!
Добавим, чтоб завершить сей небесполезный вводный эпизод, что в начале февраля 1893 г. не успел наш поэт скончаться, как уж двое других, менее удачливых шантажистов поджидали в кулисах: Ким, который снова бы наведался к Аде, если б не выволокли его из собственного загородного дома с одним глазом — повисшим на алой ниточке, с другим — утопающим в крови; а также сынок одного из бывших служащих знаменитого агентства по рассылке тайных посланий — уже после закрытия его в 1928 г. правительством США; так что розовые надежды мошенников второго поколения удовлетворились лишь пуком тюремной соломы.)
— Непостижимо, с каким спокойствием, Ван, ты выслушиваешь то, что я сообщаю тебе! Не припомню случая, ни в натуре, ни в литературе, чтоб отец когда-нибудь говорил с сыном о таких вещах и в таких обстоятельствах. Между тем ты играешь карандашом с такой, казалось бы, невозмутимостью, будто мы обсуждаем твой карточный долг или притязания обрюхаченной тобой грязной девки.
Сказать ему про гербарий, найденный на чердаке? Или о неосторожности (не называя имен) прислуги? О подделке свадебной даты? Обо всем, что с такой радостью подсобрали двое смышленых ребятишек? Скажу. И сказал. Добавив к сказанному:
— Ей было двенадцать, мне, самцу-примату, четырнадцать с половиной, мы ни о чем не задумывались. А теперь уж задумываться слишком поздно.
— Слишком поздно? — вскричал отец, переходя в сидячее положение на кушетке.
— Пожалуйста, папа, не выходи из себя, — сказал Ван. — Как я заметил тебе однажды, природа милостива ко мне. Мы во всех смыслах можем позволить себе не задумываться.
— Дело не в семантике… или осеменении. Важно одно и только одно. Еще совсем не поздно прекратить эту низкую связь…
— Прошу без крика и без мещанских эпитетов! — прервал его Ван.
— Хорошо, — сказал Демон, — беру обратно свое определение, но задаю вместо этого вопрос: неужели слишком поздно воспрепятствовать тому, чтоб твоя связь с сестрой погубила ей жизнь?
Ван знал, что такое последует. Я знал, сказал он, что это последует. От «низкой» убереглись; не разъяснит ли обвинитель смысл слова «погубить»?
С этого момента беседа приняла некую неопределенность, оказавшуюся куда страшней предварительного признания вины, за что наши юные любовники уже давно простили своих родителей. Как Ван представляет себе продолжение сестрой ее сценической карьеры? Допускает ли он, что карьера окажется загубленной, если связь их не прекратится? Осознает ли, что придется всю жизнь укрываться в роскошном изгнании? Неужто готов лишить сестру естественных потребностей, нормального замужества? Детей? Естественных человеческих радостей?
— Не забудь о «естественном прелюбодействе»! — вставил Ван.
— Что было бы много предпочтительней! — заметил мрачно Демон, сидя на краю кушетки, подперев кулаками щеки, локтями упершись в колени. — Весь ужас в том, что, чем больше я об этом думаю, тем бездонней кажется разверзшаяся пропасть. Ты вынуждаешь меня вспоминать такие заезженные понятия, как «семья», «честь», «положение», «закон»… Да что там, хоть в необузданной жизни своей я подкупал множество всяких чиновников, все же ни ты, ни я не способны умастить взяткой целую страну, целую культуру! Да и каково мне было услыхать, что вот уж десять лет как ты и это прелестное дитя обманываете родителей…
Тут Ван ожидал, что отца повлечет в направлении «это-может-убить-твою-мать», однако у Демона хватило ума удержаться. «Убить» Марину не способно ничто. Если и дошли до нее какие слухи о кровосмесительстве, поглощенность «душевным спокойствием» наверняка помогла бы ей пропустить их мимо ушей — или на крайний случай романтически вычленить из реальной жизни. И отец, и сын знали это. Возникнув на миг, Маринин образ с легкостью улетучился восвояси.
— Лишить тебя наследства я не могу, — продолжал Демон, — Аква завещала тебе достаточно «деньжат» и недвижимости, чтоб отвести причитающееся тебе наказание. И я не могу донести на тебя властям, не затронув чести собственной дочери, которую намерен защитить любой ценой. Но вот что я могу и должен сделать, я прокляну тебя, и пусть это будет наш последний, наш последний…
Тут Ван, бесконечно водивший взад-вперед пальцем по безгласному, но успокаивающе гладкому краю столика красного дерева, внезапно с ужасом услыхал рыдания, сотрясшие Демона с головы до ног, и вот уж слезы потоком хлынули по его впалым, загорелым щекам. В любительском лицедействе в день рождения Вана пятнадцать лет тому назад Демон, выступая в роли Бориса Годунова, разразился странными, пугающими, угольно-черными слезами, а потом покатился по ступенькам нелепого трона, в смертельном порыве неодолимо притягиваясь к земле.{140} Может, эти темные струйки из нынешнего спектакля от черной краски у глаз, на ресницах, веках, бровях? Шут, игрок… бледная роковая дева в другой известной мелодраме… В этой Ван сунул исполнителю чистый носовой платок взамен его грязной тряпки. Собственное хладное спокойствие нисколько не удивляло Вана. Сама нелепость совместного с отцом плача блокировала привычное извержение чувств.