Пересказывая все это, Эдмунд пришел в такое волнение, что Фанни, которая следила за ним с молчаливым, но самым нежным участием, была уже не рада, что он решил с нею поделиться. Не сразу сумел он снова заговорить.
— Ну вот, Фанни, скоро я кончу, — сказал он. — Я передал тебе самую суть ее речей. Как только я смог заговорить, я отвечал, что, придя в этот дом с тяжелым сердцем, никак не думал столкнуться здесь с чем-то, о чем буду страдать еще сильней, но едва ли не каждое ее слово наносило мне новую более глубокую рану. Я сказал, что хотя за время нашего знакомства я нередко ощущал разницу во мнениях, и притом в случаях немаловажных, но и помыслить не мог, будто разница столь огромна, как выяснилось сейчас. Что то, как она отнеслась к преступному шагу, совершенному ее братом и моей сестрой (кто из них более повинен в обольщении, я предпочел не говорить)… то, как она рассматривала самый этот преступный шаг, осуждая его за что угодно, только не за то, за что следовало, рассматривала его дурные последствия лишь с одной точки зрения — как бы встретить их, не страшась, и осилить, бросив вызов приличиям и глубже погрязнув в бесстыдстве; и самое последнее, самое важное, то, что она советовала нам быть уступчивыми, пойти на сделку с совестью, потворствовать дальнейшему греху в расчете на брак, которому, думая о ее брате, как я думаю о нем теперь, надо не содействовать, а помешать, — все это вместе самым горьким образом убедило меня, что прежде я совсем ее не понимал и ее душа, какою она мне представлялась, лишь плод моего воображения, она вовсе не та мисс Крофорд, к которой я так был расположен и многие месяцы не мог на нее налюбоваться. И что для меня так, наверно, лучше: мне придется меньше жалеть, что я жертвую дружбою… своими чувствами… надеждами, которые все равно неизбежно у меня бы отняли. И однако, должен признаться, — если бы, если бы я и впредь мог видеть ее такою, какою она казалась мне прежде, я без колебаний согласился бы, чтоб куда нестерпимей стала боль разлуки, лишь бы осталось у меня право сохранить нежность и уважение к ней. Так я ей сказал, — такова была суть — но, сама понимаешь, не так спокойно и последовательно, как передал тебе. Она удивилась, очень удивилась, даже более того. Я видел, она переменилась в лице. Вся залилась краской. Мне кажется, я видел, какие смешанные чувства она испытывала — сильная, хоть и недолгая внутренняя борьба, отчасти желание согласиться с правдою… отчасти стыд… но привычка, привычка одержала верх. Дай она себе волю, она б рассмеялась. И почти со смехом она ответила: «Ну и поученье, скажу я вам. Это что же, часть вашей последней проповеди? Таким манером вы быстренько обратите на путь истинный всех в Мэнсфилде и Торнтон Лейси. И в следующий раз, когда я услышу ваше имя, это, верно, будет имя знаменитого проповедника из какого-нибудь известного методистского общества либо миссионера в чужих краях». Она старалась говорить беззаботно, но вовсе не была так беззаботна, какою хотела казаться. В ответ я только и сказал, что от души желаю ей добра и горячо надеюсь, что она скоро научится судить более справедливо и что драгоценнейшим знанием, какое нам дано, — знанием самой себя и своего долга — она будет обязана не слишком жестокому уроку судьбы, и тотчас же вышел из комнаты. Я сделал несколько шагов, Фанни, и тут услышал, что дверь у меня за спиною отворилась. «Мистер Бертрам», — сказала она. Я оборотился. "Мистер Бертрам, — сказала она с улыбкою… но улыбка эта плохо вязалась с только что закончившимся разговором, была она беззаботная, игривая, она будто звала, чтоб смирить меня; по крайности, так мне показалось. Я устоял — таково было побуждение в ту минуту — и пошел прочь. С тех пор… иногда… в иной миг… я жалел, что не воротился. Но конечно же, поступил я правильно. И на том окончилось наше знакомство! И какое же это было знакомство! Как я обманулся! Равно обманулся и в брате и в сестре! Благодарю тебя, Фанни, за долготерпенье. Мне очень, очень полегчало, и теперь хватит об этом.
И Фанни, привыкшая беззаветно верить каждому его слову, несколько минут думала, что с разговором этим и вправду покончено. Однако опять началось все то же или что-то очень сходное, и по-настоящему конец наступил лишь тогда, когда леди Бертрам совсем очнулась от сна. А до этой минуты они все говорили об одной только мисс Крофорд, о том, как она его обворожила, и какой прелестной создала ее природа, и каким она была бы чудом, если бы пораньше попала в хорошие руки. Фанни, которая теперь была вправе говорить откровенно, чувствовала, что непременно должна прибавить ему знания об истинной натуре мисс Крофорд, хотя бы намекнуть, что пожелала она полностью с ним примириться, по-видимому, не без мысли о том, как серьезно болен его брат. Услышать это было не очень-то приятно. Поначалу все существо Эдмунда возмутилось. Ему было бы куда милей, если б привязанность мисс Крофорд оказалась бескорыстней; но его тщеславие недолго противилось рассудку. Пришлось признать, что болезнь Тома и вправду повлияла на нее; утешала только мысль, что, хоть и воспитанная в совсем иных понятиях, она была, однако же, расположена к нему более, чем можно было ожидать, и ради него порою поступала ближе к тому, как бы следовало. Фанни думала в точности так же; они совершенно сошлись и во мнении о том, что разочарование Эдмунда никогда не забудется, оставит в его душе неизгладимый след. Время, без сомненья, несколько умерит его страдания, но вполне ему никогда их не побороть; а что до того, чтоб когда-нибудь ему встретить женщину, которая бы… Нет, об этом без возмущенья и помыслить невозможно. Ему остается лишь одно-единственное утешение — дружба Фанни.
Пусть другие авторы подробно останавливаются на прегрешениях и несчастье. Я как можно скорей распрощусь с этими ненавистными материями, мне не терпится вернуть толику покоя каждому, кто сам не слишком повинен в произошедшем, и покончить со всем прочим.
Мне отрадно знать, что в это самое время милая моя Фанни, несмотря ни на что, была, наверно, счастлива. Несмотря на то, что она чувствовала или думала, что чувствует из-за горя окружающих, была она счастливицей. Кое-какие источники радости наконец стали ей доступны. Ее вернули в Мэнсфилд-парк, она нужна, ее любят; она избавлена от мистера Крофорда, а когда воротился сэр Томас, он, столь многим опечаленный, однако же, всем своим обращением доказал ей, что вполне одобряет ее и ценит больше прежнего; и, счастливая всем этим, она и без того была бы счастлива, потому что Эдмунд не заблуждался более касательно мисс Крофорд.
Правда, сам Эдмунд отнюдь не был счастлив. Он страдал от разочарования и сожаленья, горевал о прошлом и желал невозможного. Фанни это знала и огорчалась, но огорчение так покоилось на удовольствии, так склонно было смягчиться и так согласно было с самыми дорогими ее сердцу чувствами, что едва ли не всякий пожелал бы променять на него самое бурное веселье.
Сэру Томасу, злополучному сэру Томасу, отцу семейства, да притом сознающему, сколько ошибок он совершил как отец семейства, предстояло страдать дольше всех. Он понимал, что не должен был разрешать этот брак, что он достаточно ясно представлял себе чувства дочери, чтобы почитать себя виноватым за свое согласие, что, давая это согласие, он истинность принес в жертву практичности, и побуждали его к этому самолюбие и житейские соображения. Чтобы эти размышления утратили остроту, требовалось время; но чего только не сделает время, и, хотя от миссис Рашуот, принесшей такое несчастье, какого уж было ждать утешения, в других своих детях сэр Томас утешился более, чем ожидал. Союз Джулии оказался не таким уж огорчительным, как он полагал вначале. Она вела себя почтительно и искала прощения, а мистер Йейтс, жаждущий быть по-настоящему принятым в семействе Бертрам, на главу семейства смотрел снизу вверх и прислушивался к его мнениям. Был он человек не слишком почтенный, но можно было надеяться, что станет не таким уж никчемным, превратится в тихого и скромного семьянина; и во всяком случае, утешительно было, что его имение оказалось даже больше, а долги много меньше, чем опасался сэр Томас, и что он советовался с тестем и обращался с ним почтительно, как с добрым старым другом. Приносил отцу утешение и Том, к нему понемногу возвращалось здоровье, но не возвращались прежние его привычки, плоды ветрености и себялюбия. Болезнь сделала его лучше. Он изведал страдание и научился думать — два незнакомых ему дотоле преимущества; вдобавок прискорбное событие на Уимпол-стрит, к которому он чувствовал себя причастным из-за опасной близости, какую породил его не имеющий оправданий театр, пробудило угрызения совести, да притом ему уже минуло двадцать шесть лет и довольно было ума, добрых товарищей — и все это вместе взятое привело к прочным и счастливым переменам в его душе. Он стал тем, чем надлежало быть, — помощником отцу, уравновешенным и надежным, и жил теперь не только ради собственного удовольствия.