Шёл и я не спеша, возвращаясь от моего друга. Я больше не сердился, не гневался, — гора, на которую я поднялся, позволила мне увидеть подлинный мир, подлинный покой, не требующий соглашательства, отказов, ущемлений, делёжки. Я вижу — то, что считается неразрешимым противоречием, лишь необходимое условие для перехода на другую ступеньку. В принуждении для меня — залог свободы, в обуздывании любви — залог любви, в моём возлюбленном враге — залог существования подлинного меня, ибо форму кораблю придаёт только море.
От замиренного врага к замиренному врагу — и от нового врага к следующему иду я вверх, в гору, к Господу, к Его тишине, и знаю: не забота моря быть ласковым к кораблю, иначе не будет моря, а корабль станет плотиком для прачек; знаю, что важно только одно: не сгибаться и не мириться ради подделки под любовь, проживая эту беспощадную войну, которая и есть залог мира, оставлять по пути мёртвых, которые и есть залог жизни живых, принимать лишения, которые и есть залог праздника, терпеть боль лопающегося кокона, которая и есть залог появления крыльев. Ибо случилось так, Господи, что Ты поместил свой узел много выше моего роста и по Твоей воле я не знаю ни мира, ни любви вне Тебя, ибо только в Тебе примиримся мы с возлюбленным моим врагом, что царствовал на востоке от меня, примиримся, потому что достигнем завершения; ибо только в Тебе примирюсь я с тем, кого я казнил, внутренне почитая, примирюсь, потому что мы достигнем завершения, ибо только в Тебе, Господи, сливаются воедино и не противоречат друг другу любовь и условия, что живят любовь.
Да, конечно, иерархия, что связывает тебя и мешает сбыться, несправедлива. Но если ты будешь против этой несправедливости, разрушая одну ступеньку за другой, растечётся большая лужа там, где когда-то сиял ледник.
Ты желаешь их видеть похожими друг на друга и путаешь равенство с одинаковостью. А я вижу их равенство в равной преданности царству, а не в их похожести.
Возьми игру в шахматы: в ней есть победитель и побеждённый. Случается, что победитель нацепляет насмешливую улыбку, чтобы унизить побеждённого. Что делать, таковы люди. Но приходишь ты со своей справедливостью и запрещаешь побеждать в шахматной игре. Ты говоришь: «Какова заслуга победителя? Он сообразительнее или искуснее в умении игры. Его победа — только знак того, что он таков. Стоит ли кого-то прославлять за то, что он более краснощёк, более гибок, более волосат, менее лохмат?..»
Но я видел побеждённых, которые день за днём, год за годом упражнялись в игре в шахматы, надеясь на торжество победы. Ибо ты становился богаче оттого, что существует победа, пусть даже ты никогда не окажешься победителем. Она как лежащая в море жемчужина.
Не ошибись насчёт зависти, и она — силовая линия. Этот камешек я сделал высшей наградой. Награждённый уходит, красуясь, неся на груди подаренный мной камешек. Ты завидуешь награде. Ты приходишь со своей справедливостью, которая есть не что иное, как стремление уравнять. И решаешь: «Пусть все носят камешки на груди». Кто, спрашивается теперь, захочет так себя разукрасить? Ты живёшь не ради камешка, а ради того, что он обозначает награду.
— Ну и пусть, — скажешь ты. — Зато я уменьшил человеческое страдание. Я излечил их от зависти к камешку, получить который многие и мечтать не могли.
Ты судишь, считая главной зависть, она болезненна. И стало быть, предмет зависти — зло. Ты уничтожаешь всё, что может стать предметом завистливого ожидания. Ребёнок тянется к звезде и с криком требует дать её. Твоя справедливость вменит тебе в долг погасить звезду.
То же и с драгоценными камнями. Ты помещаешь их в музей. Ты говоришь: «Они принадлежат всем». И, разумеется, твой народ пройдётся вдоль витрин в дождливый день. И позевает над коллекцией изумрудов, которая отныне — не часть священнодействия, преисполнявшего каждый изумруд особым смыслом. Чем, собственно, теперь твои изумруды отличаются от бутылочного стекла?
Все камни, вплоть до бриллианта, ты избавил от присущих им особенностей. Они могли бы служить тебе, но ты обрезал у них ореол сияния, потому что он возбуждал желание и зависть. То же произойдёт и с женщинами, если ты постараешься их обезопасить. Как бы ни были они красивы, они превратятся в восковых кукол. Я ни разу не видел, чтобы умирали ради картинки в журнале, ради барельефа на саркофаге, который дожил до нас, как бы прекрасен он ни был. От него исходит прелесть прошлого или его печаль, но он не уязвляет жестокостью желания.
Изменится и твой бриллиант, если им невозможно завладеть. Именно этой возможностью он и сиял так ярко. Своим блеском он тебя славил, воздавал тебе почести, возвышал. Но ты превратил его в оформление витрины. И теперь он славит витрину. Никому не хочется быть витриной, не хочется завладеть и бриллиантом.
И если теперь ты сожжёшь один из них в день торжества, чтобы великолепной жертвой облагородить праздник, сделать его сияние ярче для души и сердца, ты не сожжёшь ровным счётом ничего. Не ты принесёшь в жертву бриллиант. Его подарит витрина. Что толку от витрин? Ты не можешь вести с бриллиантом никакой игры, потому что его нельзя ни на что употребить. Вот ты обрёк алмаз на смерть в ночи под сводами храма, ты посвятил его богам, но ты ничего не дал им. Твой храм — тот же склад, чуть более стыдливый, чем витрина, которая тоже обретает стыдливость, как только солнце пригласит твоих горожан пройтись по городу. Твой алмаз потерял ценность дара, потому что перестал быть тем, чем возможно одарить. Он — вещь, предмет с инвентарным номером, его можно убрать на склад. На тот или на другой. Его размагнитили. Он лишился своих божественных силовых линий. Что ты выиграл?
А я? Я запретил одеваться в красное всем, кроме потомков пророка. Чем особенным я ущемил других? Никто не одевался в красное. Оно не имело ни малейшей цены. Но теперь все стали мечтать о нём. Я создал могущество красного цвета, и ты стал богаче оттого, что оно появилось, пусть даже не для тебя. Твоя зависть — проявление новой силовой линии.
Но тебе царство кажется совершенным, если утомлённый путник умрёт посреди города от голода и от жажды, потому что не сможет понять, куда ему лучше пойти: направо или налево, вперёд или назад. Ничто не отдаст ему приказа, и он ничему не захочет подчиниться. Ему не захочется алмаза, который недоступен, не захочется камешка на груди, красного одеяния. Ты увидишь, как он зевает в лавочке с материями, дожидаясь, пока я придам им цену, проторив пути для его желаний. Оттого, что я запретил красный цвет, он косится на фиолетовый... или, поскольку он строптив, свободолюбив, пренебрегает почестями, презирает предрассудки, поскольку он плюёт на смысл моих цветов, как на полный произвол, он заставляет перевернуть все полки в магазине, заглянуть на склад, чтобы найти для себя цвет, который будет полной противоположностью красному, и находит ядовито-зелёный, но и им недоволен, потому что не так уж он зелен. И вот ты видишь, как горделиво он шествует по городу в своём ядовито-зелёном плаще, попирая твою иерархию цветов.
И всё-таки я занял его на целый день. А иначе он в красном платье зевал бы в музее, потому что на улице дождь.
— Я, — говорил отец, — созидаю праздник. Собственно, не праздник, а некую связующую нить, силовую линию, и уже слышу смех моих противников, они готовят свой праздник вопреки моему. Но всё это единая связующая нить. Мои противники тоже укрепляют её и длят. Я поддержу их торжество, продержав их несколько дней в тюрьме, потому что они всерьёз относятся к своему священнодействию. И я к своему тоже.
И опять начинался день. Я стоял посреди него, словно моряк, сложив руки на груди, вдыхая запах моря. Море, которое бороздить мне, это море, а не другое. Я стоял, будто скульптор перед глиной. Этой глиной, а не другой. Так стоял я на своей горе и так молился Господу:
— Господи, над моим царством занимается день. Утро это свободно и готово для игры, словно эолова арфа. Господи! Таким, а не иным рождается на рассвете удел городов, пальмовых рощ, возделанных полей и апельсиновых деревьев. Вот справа от меня морской залив с кораблями. Вот слева от меня голубеет гора, чьи склоны благословлены тонкорунными овцами, гора, что нижними своими камнями вцепилась в пустыню. А вдали пурпуровые пески, где цветёт одно только солнце.
Такое лицо у моего царства, а не другое. В моей власти повернуть немного русло рек, чтобы оросить пески, но не сейчас. В моей власти заложить здесь новый город, но не сейчас. В моей власти одним дуновением ветра на семена высвободить лес торжествующих кедров, но не сейчас. Сейчас я взволнован отошедшим прошлым, оно такое, а не иное. И эта арфа готова заиграть.
На что мне жаловаться, Господи, оглядывая с патриаршей мудростью моё царство, где всё разложено по местам, будто румяные фрукты в корзинке? Из-за чего гневаться, горевать, ненавидеть, жаждать мести? Вот уто́к для моего полотна. Вот поле для моей пахоты. Вот арфа для моей песни.