На пороге его остановила мать.
– Куда собрался?
– К донье Инес Вильяльпандо за новой мельницей. Наша сломалась.
– Попроси у нее метр черной тафты, вот такой, – показала она. – Пусть запишет на наш счет.
– Хорошо, мама.
– На обратном пути купишь мне аспирин. Деньги возьми в цветочном горшке в коридоре.
Он нашел один песо. Взял его и положил двадцать.
«Теперь у меня с лихвой на что глаз упадет», – мелькнула мысль.
– Педро! – окликнули его. – Педро!
Но он уже был далеко и не слышал.
Ночью снова пошел дождь. Бормотание воды не смолкало долгое время. Потом он, видимо, задремал, потому что когда проснулся, услышал только приглушенную морось. Оконные стекла запотели, со стороны улицы влага сбегала вниз широкими струйками, напоминая слезы. «Я смотрел на падающие капли в свете молний, и каждый мой вдох сопровождался вздохом, и каждая мысль была о тебе, Сусана».
Дождь сменился легким ветерком. Он услышал: «Отпущение грехов и воскресение плоти. Аминь». Где-то в глубине дома женщины заканчивали читать Розарий. Они вставали, запирали птиц в клетки, затворяли дверь, гасили огни.
Остался только ночной свет да шелест дождя, напоминающий стрекот сверчков…
– Почему ты не пришел молиться? Сегодня девятый день, как умер дедушка.
Мать стояла на пороге со свечой в руке. Ее длинная тень поднималась до самого верха и ложилась на потолок, где балки разрезали ее, дробили на части.
– Мне грустно, – сказал он.
Мать повернулась и, погасив свечу, вышла. За закрытой дверью она дала волю слезам, и плач ее долго не смолкал, смешиваясь со звуками дождя.
На церкви пробили часы: один раз и тут же другой, снова и снова, будто время скукожилось.
– Так и есть, я едва не стала твоей матерью. Она об этом никогда не упоминала?
– Нет. Говорила только о хорошем. А про вас я узнал от погонщика, который привел меня сюда. Некий Абундио.
– Славный он малый, Абундио. Значит, до сих пор обо мне помнит? Я-то ведь ему приплачивала, чтобы указывал путникам дорогу к моему дому. Обоим выгода. Теперь, к несчастью, времена изменились; с тех пор как это место пришло в упадок, никому до нас дела нет. Стало быть, он посоветовал меня разыскать?
– Настоятельным образом.
– Вот спасибо ему. Хороший был человек, такой услужливый. Почту нам привозил даже после того, как оглох. Помню тот злополучный день, когда с ним беда стряслась. У всех душа болела – так его любили. Он доставлял и забирал письма. Сказывал, что на другом краю света делается, а там наверняка о наших делах распространялся. Ох, и болтливый был. Потом уж нет, замолк. Не вижу, мол, смысла пускаться в разговоры о том, чего сам не слышал, что пропустил мимо ушей, в чем нет никакой радости. Все из-за петарды, которая возле его головы взорвалась; мы ими водяных змей отпугиваем. С тех пор он будто язык проглотил, хотя немым не был. Но любить его не перестали, нет.
– Тот, о ком я веду речь, прекрасно слышал.
– Выходит, не он это. И потом, Абундио наверняка уже умер. Сам посуди, не мог это быть он.
– Пожалуй.
– Так что бишь я говорила о твоей матери?..
Слушая рассказ, я пристально вглядывался в стоявшую передо мной женщину. Похоже, на ее долю выпали трудные годы. В почти прозрачном лице ни кровинки, руки – высохшие и морщинистые, запавших глаз совсем не видать. На ней было старомодное белое платье в оборках, а со шнурка на шее свисал образок Девы Марии с надписью: «Прибежище грешных».
– …Парень этот, о котором я говорю, объезжал лошадей в Медиа-Луне. Себя называл Иносенсио Осорио, хотя все знали его по прозвищу – Попрыгунчик: уж очень был прыткий и непоседливый. Мой кум Педро уверял, что никто лучше не умел жеребцов укрощать. Однако числилось за ним и другое призвание: заклинатель снов. Вот кем он был на самом деле. И мать твоя в его сети попалась, как многие. Да и я в их числе. Помню, занеможилось мне как-то. Является он и говорит: «Я исцелю тебя наложением рук». И давай разминать сначала подушечки пальцев, затем массировать ладони, потом плечи, и наконец за ноги взялся, так что после озноба меня в жар бросило. А между делом будущее пророчил. Впадал в транс, глазами вращал, божился и сквернословил, брызгая слюной, будто цыган. Иногда раздевался донага – говорил, мол, таково наше желание. И порой угадывал. Изомнет тебя со всех сторон, глядишь, где-то да попадет в цель.
В общем, пришла однажды твоя мать к этому Осорио, а он и предрек: «Сегодня ночью ни с каким мужчиной не ложись, луна неспокойна».
Долорес – ко мне, будто в воду опущенная: никак, мол, невозможно ей сегодня лечь с Педро Парамо. А это их брачная ночь. И вот я ее уговариваю не слушать Осорио, ведь он, как ни крути, бездельник и плут.
«Не могу, – твердит. – Ступай вместо меня. Он не заметит».
Правда, я куда моложе ее была. И не такая смуглая. Да в темноте-то не приметишь.
«Ничего не выйдет, Долорес. Ступай сама».
«Окажи милость. В долгу не останусь».
У твоей матери в ту пору такой кроткий взгляд был. Если что и красило ее, так это глаза, обладавшие даром убеждения.
«Иди ты вместо меня», – велела она.
И я пошла.
Смелости мне придала темнота и еще кое-что, о чем твоя мать не догадывалась: Педро Парамо мне самой был по сердцу.
Я легла с ним охотно, по собственному желанию. Так и прильнула всем телом. Да только свадебная попойка его сморила – он всю ночь прохрапел. Лишь ноги свои переплел с моими.
Поднялась я до зари и прямиком к Долорес. Говорю:
«Теперь иди сама. Уже наступил другой день».
«Как все прошло?» – спросила она.
«Да толком и не знаю».
А в следующем году ты родился, но не у меня, хотя я на волосок от этого была. Наверное, мать не рассказывала тебе из стыда.
«Открытые взору зеленые равнины. Линия горизонта вздымается и опадает в такт шевелению колосьев на ветру; струи дождя завиваются в дрожащем полуденном мареве. Цвет земли, запах люцерны и хлеба, разлитый по улицам селения аромат меда…»
Она всегда ненавидела Педро Парамо. «Долоритас! Ты уже распорядилась насчет завтрака?» И твоя мать поднималась ни свет ни заря, разводила огонь в печи. Унюхав горящие поленья, просыпались кошки, и она возилась на кухне в сопровождении кошачьей братии. «Донья Долоритас!»
Сколько раз твоя мать это слышала? «Донья Долоритас, все уже остыло. Это никуда не годится». Сколько раз? И хотя она привыкла сносить упреки, в ее кротких глазах затаилась жесткость.
«И довлеющий над всем запах цветущих апельсиновых деревьев в нагретом воздухе…»
В ту пору она начала вздыхать.
«О чем вздыхаете, Долоритас?»
Я была с ними в тот вечер. Мы стояли посреди поля, провожая взглядами стаи дроздов. Одинокий ястреб парил в небе.
«О чем вздыхаете, Долоритас?»
«Вот бы и мне стать ястребом, чтобы полететь к своей сестрице».
«Экие глупости, донья Долоритас. Можете отправиться к вашей сестрице хоть сию секунду. Вернемся, и вам уложат чемоданы. Экие глупости».
И твоя мать уехала.
«До свидания, дон Педро».
«Прощайте, Долоритас!»
Она исчезла из Медиа-Луны навсегда. Много месяцев спустя я спросила о ней у Педро Парамо.
«Она любила свою сестру больше, чем меня. Видать, там ей по душе. Да и устал я от нее. Не собираюсь наводить справки, если ты об этом хлопочешь».
«Но как им теперь жить?»
«С Божьей помощью».
«Пусть заплатит сполна за то, что вычеркнул нас из памяти, сынок».
И больше мы о ней не слышали, пока нынче она не предупредила меня о твоем визите.
– С тех пор столько произошло, – сказал я. – Мы жили в Колиме на попечении тетушки Гертрудис, которая считала нас обузой – и прямо давала это понять.
«Почему ты не возвращаешься к мужу?» – допытывалась она у матери.
«А разве он за мной посылал? Я с места не двинусь, пока он не позовет. А сюда я приехала с тобой повидаться. Потому что люблю тебя».