Джордж отвечал, что звонит из ресторана, и добавил, что у Чиверела какой-то странный, не его голос.
— Очень может быть. Мне тут пришлось принять одно снадобье.
— Слушай, старик, — озабоченно заговорил Джордж, который всегда считал, что Чиверел сделан из более тонкого и чувствительного материала, чем он сам. — Я вижу, ты расклеился. Так с этим можно и подождать пару дней.
— Нет, нет, продолжай, Джордж.
— К концу месяца театры будут мои, — объявил Джордж. — Дело в шляпе, старик.
Чиверел ответил, что рад этому, и действительно был рад.
— Спасибо, старик, — сказал Джордж, тоже совершенно искренне. — Я решил сразу сказать тебе, хоть ты там и занят. Потому что театры — вот они, и мое предложение остается в силе.
— Это очень великодушное предложение, Джордж, я уже говорил тебе. И я страшно за него благодарен. — Он остановился.
— Но? — подсказал Джордж.
— Никаких “но”. Просто-напросто я не знаю, что ответить. Сегодня, совсем еще недавно, я склонен был отказаться от твоего в высшей степени великодушного предложения, Джордж, просто потому, что чувствовал: с Театром у меня все кончено. Я сказал об этом Паулине Фрэзер и совершенно взбесил ее.
Джордж заметил, что теперь Чиверел говорит не так уверенно.
— Ты совершенно прав, Джордж. Но нельзя сказать, чтобы я изменил решение. Я просто не сумел еще ухватить за хвост свое решение, чтобы изменить его.
— Повтори-ка снова, старик, — попросил Джордж серьезно. И когда его просьба была исполнена, он спросил, не пьян ли Чиверел.
— За весь день не взял в рот ни капли. Но доктор дал мне лекарство, и я, видно, принял больше, чем следовало, а потом лег и задремал здесь в Зеленой Комнате. И… — И что? Мысль его отчаянно металась в поисках объяснения, которое не было бы бессовестной ложью и все же могло бы произвести по телефону впечатление на Джорджа Гэвина. — И… должно быть, мне что-то пригрезилось. Хотя не думаю, что я спал по-настоящему…
Джордж предположил, что это был сон наяву.
— Со мной такое часто бывает, старик, — прибавил он, — особенно сразу после ленча.
— Это было не сразу после ленча, — сказал Чиверел. — А для сна наяву это было слишком живо. Но что-то вроде сновидения — да, должно быть. — И едва он произнес это, как на него огромной серой глыбой обрушилось томительное ощущение пустоты и бесполезности, которое он испытывал во время разговора с Паулиной. Но теперь где-то внутри этого ощущения, как смутная боль, таилось горькое чувство утраты и раскаяния. И ему расхотелось говорить с Джорджем, и уже не имело значения, будут или не будут они вместе управлять театрами.
— Ты так говоришь, старик, словно тебя чем-то одурманили, — сказал Джордж сочувственно. — Не волнуйся из-за наших дел. У тебя и с пьесой хватит забот. Как она, кстати?
— Паулина и другие ворчат из-за третьего акта. — Он замолчал. — Скажи, Джордж, там, рядом с тобой, никто не плачет?
— Что?
— Никто там не плачет?
— Здесь никогда никто не плачет, — сказал Джордж. — Это, наверное, у тебя.
— Я тоже так думаю, — печально сказал Чиверел.
— Ну вот что, старик, надо тебе последить за собой, не то мы все скоро заплачем. Но ты позвони мне насчет этого предложения, когда сможешь.
— Спасибо, Джордж, непременно. Может быть, даже еще сегодня.
— Я сегодня буду дома довольно рано. Или звони завтра в контору. И успокойся, не воображай, что за тобой гонятся привидения из этого старого сарая.
— Интересно, почему ты это сказал, Джордж? — серьезно спросил Чиверел.
— Да Паулина что-то такое говорила. Ну, всего, старик.
Отняв трубку от уха, Чиверел удивленно на нее посмотрел и, прежде чем положить на рычаг, подержал в руке, словно взвешивая.
12
Теперь, разумеется, не слышно было никакого плача. Да и откуда? Не будь идиотом, — сказал он себе. Единственное, что оставалось делать, это вернуться в кресло и по-настоящему отдохнуть перед репетицией. Он закрыл глаза. Он был один на темном материке страдания. Он не мог заснуть и не мог заставить себя открыть глаза и окончательно проснуться. Он возмутился бы, если б его потревожили, и в то же время ему было тошно сидеть одному. Уж лучше умереть и покончить со всем этим.
И тут он снова услышал ее плач, на этот раз совершенно явственно.
Еще не открыв глаз, он сразу понял, что она здесь, в комнате. Но вначале он не мог разглядеть ее — легкую тень среди мрака. Не было ни столетнего света, ни густого янтарного сияния, идущего ниоткуда. Ее сдавленные всхлипывания слышались достаточно ясно, но сама она в этой темноте было всего лишь слабо фосфоресцирующей прозрачностью, смутной игрой теней.
— Дженни, — тихо позвал он. — Дженни Вильерс! Ты слышишь меня?
Сейчас он готов был поклясться, что она смотрит в его сторону, и пока он вглядывался до боли в глазах, ему стало казаться, что лицо ее выражает недоумение. Он больше ничего не говорил, чувствуя, что, если он произнесет хоть слово, она может исчезнуть совсем.
Но вот свет опять появился, и это была Зеленая Комната сто лет назад. Дженни была все в том же простом коричневом платье, и вид у нее был такой же несчастный, как и голос. Это не была сияющая Дженни с ужина в гостинице “Белый олень”. Пока он говорил с Джорджем Гэвином, несколько страниц было перевернуто, и теперь начиналась последняя глава. Времени оставалось немного; это было написано на ее исхудавшем лице; и сердце его рванулось к ней.
Неожиданно появился Кеттл, еще более изможденный и неряшливый, чем всегда; он голодным взглядом впился в Дженни и тут же повернулся, чтобы уйти. Его поношенная черная одежда, казалось, покрыта была могильной плесенью. Словно сама смерть подкралась взглянуть на нее.
Она увидела его.
— Уолтер! — Ему пришлось обернуться. — Что случилось?
— Ничего, — ответил он жестко.
Она готова была снова заплакать.
— Я же вижу.
— А почему должно было что-то случиться? — спросил он, безжалостный в своей любви и отчаянии.
— Потому что мы были такими хорошими друзьями, — сказала она. — Ты был так добр ко мне и столько мне помогал, когда я пришла сюда, а теперь ты стал сердитым и злым, точно, я тебя обидела. — Она дала ему время ответить, но он молчал, и она робко продолжала: — Я тебя обидела, Уолтер? Если да, прости меня. Я никогда этого не хотела.
— Не обращай на меня внимания, — сказал он, и презрение к самому себе звучало в каждом его слове. — Я здесь долго не пробуду. Не знаю даже, что хуже — видеть тебя счастливой, какой ты была вначале с этим тщеславным болваном Напье, или сейчас, когда он сделал тебя несчастной…
— Нет, пожалуйста, не говори так, Уолтер. Это неправда. Если я и несчастна, то он тут не виноват…
— Кто-то же виноват, — сказал он мрачно, не глядя на нее. — И трудно вообразить, кто б это мог быть еще.
— Скажи мне — я давно хотела спросить, а ты единственный, кого я могу спросить. Я не кажусь несчастной, когда я на сцене, нет? Там это незаметно?
Теперь он взглянул на нее.
— Нет, слава богу! Да неужели ты не видишь, неужели не чувствуешь, как я наблюдаю за тобой из своего угла? На сцене ты прежняя — огни сияют, знамена развеваются. Но чуть только падает занавес, ты изнемогаешь и никнешь…
Она сумела улыбнуться.
— Не правда, Уолтер. Я не изнемогаю и не никну. Ты просто придумываешь. Уолтер, милый Уолтер, будем друзьями. Мне нужны друзья!
Он взял руку, которую она ему протянула, и поцеловал ее с такой страстью, что Дженни даже отпрянула. С минуту он смотрел на нее темными провалами глаз, а затем, не прибавив ни слова, резко повернулся и исчез среди теней. Она сделала движение, словно желая его остановить, хотела что-то сказать, но удержалась, с трудом сохраняя самообладание. Чиверел болезненно ощущал ее отчаяние, нахлынувшее на него черным потоком. Он знал также, сам не понимая, как и почему (если, конечно, она сама и все эти сцены не были созданием его собственной фантазии), что дурные вести, все то, чего она втайне страшилась, уже неслось ей навстречу.