Полюбил Юрко такую еду. Гости жуют не спеша, насыщаются. А хозяин, седой, волосатый, уже слово выведывает: все им ново, ничего-то они тут в глуши не слыхивали!
— Скажите, страннички, где вами хожено, что видано, что на земле русской деется?
Дед Ромаш любил рассказывать изумительное: про страны солнечные, где реки текут молочные, меж берегами кисельными, где люди полдня спят, полдня отдыхают. А заканчивал речь старый гусляр всегда бывальщиной.
На прощание старый Ромаш просил Юрко спеть людям свои песни новые, и Юрко не упрямился, охотно пел чистым, звонким голосом. Дед Ромаш начинал запевку и вдруг говорил:
— Складывай сам дальше, внучек, по своему разумению, складывай, что было и что было бы...
Юрко подхватывал песню, вкладывал свои слова, у старого гусляра текли слезы радости из пустых глазниц.
— Ты поешь лучше меня, — взволнованно шептал он юному поводырю.— Твоя песня услаждает и околдовывает. И я знаю теперь: да, ты — внук славного Бояна. Будто вижу и слышу его. Когда поешь ты, глаза твои далеки от земного, в них высокое торжество песни, как бывало у самого Бояна. Это он мне говаривал не раз: пусть не будет у певца на сердце одно, а на устах другое! Пойте правду! Не жалейте для правды себя...
Гусляры подошли к стенам города Чернигова — на большой осенний торг. Они шли по рыбным рядам, по чесночным, соляным, меж рядами возов: зерно всякое, мед и. воск, шкурки черного бобра, выдры, оленьи меха... Купцы на лотках продавали сарацинское пшено* (*рис) и урюк, зазывали смотреть заморские ткани Чубатые половецкие князья, в цветных халатах, важно восседал на степных скакунах. Их люди пригоняли на торг гурты низкорослых шерстистых коров, отары овец и коз, везли во вьюках дорогие меха.
У палаток киевских кустарей артельных стояли толпы зевак, любовались узорными изделиями. А рядом люди слушали сказочные чтения с расписных листов — сказания о бытии и походах в незнаемые земли. Монахи сновали меж людей, навязчиво прода-' вали вязаные шапки и чулки своего рукоделия.
Дед Ромаш и Юрко тоже собирали толпу своими песнями.
Когда Юрко запевал, вокруг все стихало, люди поднимались на цыпочки посмотреть: кто это так дивно поёт? Молча вслушивались в его песню до последнего слова, до последнего звука.
В толпе остановились два старца в черных монашеских рясах, слушали пение отрока, поднимали головы, тихо перешептывались, закрывая умиленно глаза.
— Небесный глас дарован чаду,— шепнул один.
— Отменный! — поддержал другой.— Достоин епископского хора.
— Да будет так, отче. Великое благозвучие привнесет он в служение господу. Пусть свершится сие! — и перекрестился.
Старцы подошли к седому Ромашу.
— Какому богу веруешь?
Ромаш растерялся от неожиданности.
И когда гусляр совершил крестное знамение, старцы сказали громче:
— По святому делу божью... следуй за нами, с отроком.
Шли они по узеньким улочкам города. Полуземлянки, мазанки будто вросли в землю. И вдруг — на просторе хоромы стоят. Юрко дивился красоте боярских теремов, узорчато изукрашенных. Как из тумана, выплывали воспоминания: когда-то и он жил в таких светлых палатах. А теперь и землянки своей нет, и он идет в рваной холщовой рубахе, а рядом — монахи в нелатаных рясах. А дед Ромаш, такой гордый перед врагами — половцами, послушно ществует за этими старцами неведомо зачем.
Привели их к высоченной церкви и сдали регенту — монаху со строгим, седобородым лицом. Выслушал он пение отрока, и лицо его сразу стало добрым, будто родным. У старого Ромаша потекли слезы: жалко расставаться со своим любимым поводырем. Но регент так ласково заговорил с дедом, советовал послушаться, обещал не разлучать с внучком. Старый гусляр все ниже клонил голову и наконец махнул рукой:
— Как ни мила сердцу воля, а ради милого внучка и сердце скуешь.
Нарядили и старого и малого в груботканые черные полукафтанья, и пошла жизнь их на новый лад.
Соборный хор огромен, складно и напевно поют, со всех окраин съезжаются люди на епископское служение. В соборе полно люду — яблоку негде упасть. И как только затихал хор и одинокий голос Юрко врывался в торжественную тишину» звеня меж высокими стенами, поднимали люди Головы, взгляды всех устремлялись к правому клиросу, в глазах вспыхивала радость. Юрко не раз слышал позади себя восторженный шепот:
—Неслыханно дивный голос, ангельский... И впрямь — внук Бояна...
На первой же службе епископ Черниговский Порфирий удивился пению Юрко й пожелал взглянуть на голосистого отрока.
— Чей ты?— спросил тихо, а глаза черные, жгучие и такие страшные, что у паренька язык словно отнялся. Заробел перед пронизывающим суровым взглядом. Брови черные нависли лохмами, бородища длинная и широкая, а на голове целая копнз всклочена, ни дать ни взять — леший!
— Так чей же ты? Говори, не робей.
— Де-да Ромаша, — еле выговорил Юрко.
— Знаю того сладкогласого песнопевца. Гордость у него выше княжеской! А отец кто? — нахмурился епископ, еще страшнее стал.
— Ни-икто... Из вотчины Бояновых будто.
—Из Бояновых? Ну, да! — Епископ удивленно уставился прямо в глаза Юрко. — Да, да, ликом схож. Я и гляжу: знакомый лик, — Уже смягчая взгляд, епископ истово закрестился, широкий рукав груботканой рясы взмахнул, как черное крыло.— Царство Небесное всему роду Бояновых! — Погладив отрока по голове жесткой ладонью и, словно Обрадованно, проговорил:— Слава тебе, боже... Значит, не кончился великий род?!
Юрко показалось, что лицо епископа Порфирия просветлело, когда тот добавил:
— Так тому и быть: воздадим тебе по роду твоему. Скажу князю, и запишут тебя в черниговскую дружину. — Снова погладил мальчика по голове. — Учись разумней да напористей, послужи своему народу и господу. Да посмелей будь, сыну тысяцкого не пристало страшиться: не бойся смерти, бойся неправедной жизни...
В первую же поездку епископа в Киев чернецы захватили с собой и Юрко. Там он стал петь в хоре Десятинной церкви. Пел и не мог налюбоваться чудной росписью стен и шести высоких куполов. А вся посуда церковная светилась золотой и серебряной чеканкой. Царские врата — в золоте и самоцветах! Богатый храм! У него во владении целый городок Полонное. Церковь и назвали Десятинной, потому что в ее казну поступала десятая часть всех княжеских доходов.
Утром бежал в монастырскую школьную избу, охваченный радостным ожиданием нового. В руках — навощенная дощечка да острая палочка: пиши по воску, прочти и теплым пальцем вновь заглаживай. И было счастьем сидеть на скамье и выводить на этих липовых дощечках неслыханные слова, и делались они простыми и понятными.
Вскоре и дедко Ромаш перебрался в Киевскую лавру: певал на клиросе. Но недолго жил он: открылись старые раны. Собрался умирать старик и призвал Юрко.
— Ухожу я, внучек названый, — хрипло, еле слышно проговорил он, не вставая, желтым восковым лицом смотрел на своего верного помощника. — Мудро и славно сказал тебе епископ: служи народу... а про господа молчу, ибо сам не ведаю, Перун ли всеблагой или Христос сотворил зло—оставили сиротой горьким... как и землю нашу— она ждет порядка и лада, а у людей головы перемутились... Помни это, живи с народом, приукрашай жизнь... В мире жить — миру служить... Народ твой — твоя семья, твои родичи. Народу веруй... Ему и пой... Созывай всех в доброе собратство: все мы одного деда внуки... Все жаждем родного, ласкового слова...
И остались у мальчика в памяти последние слова его, будто освещенные навечно солнцем.
Юрко уже шел двенадцатый год. Стали учить его военной ловкости и знаниям: из лука стрелять, метать копье, мечом владеть. Каждый день после утренней молитвы конные скачки или ратные потешные дела: кто кого обгонит на бегу, или поборет, или вскинет камень тяжелей. Не было конца выдумкам у соперников. Сами плели арканы и учились ловить и объезживать диких коней, обучались охоте на птицу и зверя...
В летние воскресные дни наставники уводили юношей за городские стены, на Днепр — учили переплывать реку, прыгать в воду с обрыва, сидеть под водой с камышинкой во рту. Отроки сами строили лодки и сами водили их по реке. Чернецы зазывали юношей в лесные неведомые чащобы — выбирайся сам в означенное место! А вскоре началось учение и полководческому ратоборству.