Естественно, если так Вам интересно поближе с этой книжкой ознакомиться. Она состоит из 2 больших томов, страниц по 700 каждый. В ней представлены около 200 поэтов, среди которых несколько «трудных»: Цветаева, Орешин, Хлебников, Васильев, Корнилов. Но нет Чурилина, Нарбута, Петникова и даже Клюева, Мандельштама… Все-таки, в общем, несмотря на изобилие официальной трухи, выбор сделан старательно и, в пределах возможности, со вкусом, т. е. после обильного набора официальных текстов дается 2–3 стихотворения автора из наилучших эстетически. Книга интересна гл<авным> обр<азом> с точки зрения документальной и как материал (о каждом из поэтов имеется краткая фактическая заметка), наконец, с политической. Но несомненно, каждый из нас, и я в том числе, не может не найти в ней немало художественно-интересных и еще незнакомых текстов. Я знаю, Вы строже моего к поэтам второй величины (позиция, которую возможно и оправдать), но здесь впервые, в особенности среди молодежи, я нашел кое-какие интересные явления. В частности, здесь, впервые, я нашел 2 стихотворения открытого Вами В. Урина, действительно, хороших. Кое-кто из старших тоже впервые здесь обратил на себя мое внимание, как человек талантливый, хотя и «приглушенный», напр<имер>, В. Луговской. Поэтому, в общем, я Вам советую книгу приобрести. Зная границы возможностей ее составителей, она все-таки не лишена интереса, даже художественного. Но, конечно, ожидаю Вашего ответа.
Что же касается горе-рецензента из «Time’s Literary Suppl<ement>» (верно, это большевизан Costello [116]) — то не стоит Вам обращать на такие высказывания внимания. Сам он, верно, знает, что врет. В частности, «положительная оценка революции» — самое слабое в этой антологии, в чем Вы сами убедитесь, когда ее получите. Было бы хорошо, если бы Вы этого дядю отчитали по заслугам [117]. Сильна же она именно тем, что в ней, впервые, решились поместить ряд текстов, к революции прямого отношения не имеющих.
Что касается остальной литературы, Вы продолжаете быть строгим судьей. Конечно «Скоттов (?!), Шекспиров и Дантов» пока не видно, но в одном из последних номеров «Граней» (в самом толстом) появилась замечательная (кроме последних 2 строф) поэма С.М. Рафальского [118]. Он — малоизвестный, но очень интересный поэт Пражской школы [119] («Воля России»), которой я в последнее время все больше интересуюсь и даже начинаю предпочитать ее парижской. Кроме Рафальского в ней был интересный поэт Вячеслав Лебедев — сухой экзотик, вроде Киплинга, но без его «народных» словечек и в особенности Алексей Эйснер, сильный и своеобразный поэт с евразийской тематикой. К сожалению, в Париже трудно собрать все материалы, а то я бы хотел о них напомнить статьей. А среди Вас, «новых» эмигрантов, замечаю Олега Ильинского, по-моему, очень даровитого (хотя он и немного кривляка). Если бы не это кривляние (которое может еще пройти), я его предпочел бы даже Ивану Елагину. Но вообще, отчаиваться нечего, талантливые люди в природе есть и в любую минуту могут проявиться. После войны 1945 г. в эмиграции выросли еще 2 поэта, о которых стоит упомянуть: Ю. Одарченко [120] и А.Е. Величковский [121]. Они старые эмигранты, но впервые выступили после войны.
«Опыты» пока в Париже не получаются. Если там бывают Ваши статьи, то я лично очень об этом сожалею. Сожалею также о том, что Ваша книга о Хлебникове должна выйти по-английски. Хотя я на этом языке и читаю вполне свободно, но, все-таки, жаль. Удалось ли Вам, на чужом языке, остаться таким же замечательным критиком, как по-русски?
Сожалею насчет пробела в микрофильме (видно, что фотограф, к которому я обратился (хотя он официальный фотограф Национальной библиотеки), оказался настоящим плутом — выслал Вам микрофильм обыкновенной почтой, хотя ему было уплачено за воздушную, и вот, еще недобросовестно сделал работу). Но теперь уже, увы, этого дела исправить нельзя, ибо книжка была продана за границу, я даже точно не знаю куда — не то в Италию, не то в Швейцарию, не то еще куда-то. Ее предлагали и нам, в Национальную библиотеку, но цена оказалась слишком высокой.
Если Вы продолжаете писать стихи — попробуйте прислать мне несколько, на выбор, для антологии, которую готовлю. Конечно, если Вы согласны в ней фигурировать. Из Вашей длинной поэмы про чертей я все— таки ничего не выбрал, да и неохота разрывать на части цельную вещь. В «Гурилевских романсах», конечно, можно было бы кое-что найти. Но если у Вас имеются новые тексты, то, надеясь на нормальное созревание человека и его мастерства, среди них, может быть, имеется лучшее. Не помню, писал ли уже Вам о моем наблюдении, что в большинстве случаев лучшие стихи каждого поэта — самые поздние. Бывают, конечно, и исключения. Но они указывают на невысокое качество поэта и на какое-то неблагополучие в его творчестве. Примеры первого порядка: Фет, Блок, Волошин, Клюев, Вяч. Иванов, Хлебников, Ходасевич, Гете, Гельдерлин, Рильке, У. Стивенс, Иэтс, Э. Мюэр, наконец — Пушкин. Примеры второго порядка (не говоря о людях рано умерших, как Лермонтов, Новалис или Ките, о которых неизвестно, что бы с ними было): Полонский, Бальмонт, Маяковский, Г. Бенн, Ст. Георге, У. Оден… Нам, русским, и другим народам, живущим по ту сторону железного занавеса, пришлось особенно плохо из-за того, что по мере созревания наши поэты теряли свободу высказывания. Так что лучшие стихи, напр<имер>, Пастернака, Заболоцкого и др. — как раз первые, самые ранние. Особенно это обидно в случае украинцев Тычины, Рыльского и Бажана, еще ужаснее разгромленных партией, чем Заболоцкий или Кирсанов. Замечательные польские поэты Пшыбош [122] и Важык [123] тоже свирепо искалечены цензурой. Ну что же, тем хуже для нас. Судьба.
Был — и всегда бываю искренне рад Вашему письму. Но не трогал Вас, зная, что Вы очень заняты (это и со мной случается порою, хотя и на не такой долгий срок). За исключением Вас, остальные, встреченные мною, новые эмигранты, — страшно далеки, как бы люди с другой планеты. Они как-то собраннее и жестче нас (и в хорошем и в дурном отношении), с ними не получается полного, глубокого понимания. Где-то, в самом своем корню, они иначе. Вы — единственный, с которым я всего этого абсолютно не чувствую, и общаюсь с Вами просто и прямо, ни о чем не думая. И возможность этого ощутил еще в Ваших первых статьях, после которых меня потянуло Вам написать. Продолжаю надеяться, что нам удастся встретиться лично, несмотря на эпоху, пространственные, временные (не успеваешь) и денежные препятствия. Вы для меня большая радость, как указание на то, что не вся целиком Россия стала нам чужой, а что это, видно, лишь перемена маски, внешности, за которой остается прежнее, знакомое, свое… Верю в это, даже если это ребячество. Пишите, дорогой Владимир Федорович, если будете иметь время и охоту. А на этот раз — прошу, поскорее, хоть два слова, если желаете книжку.
Искренне Вам преданный
Э. Райс
14
Париж 18-9-58
Дорогой Владимир Федорович.
Пишу Вам поздно вечером, в состоянии полной изношенности. Но боюсь, что иначе я так и не найду времени Вам написать. Есть на свете такая отвратительная вещь, которую называют «журналистика». Я имел неосторожность отдать ей малую частицу самого себя — из антисоветского долга. А она меня целиком проглотила и еще не кончила глотать. Так что все в разброде — и друзья, и литературные труды, и венгерский язык, которому я учился, не без успеха, и многое другое.
Конечно (в Вашем письме от 3–8), Вы — лучший критик, чем я (и не только чем я). Ваши характеристики Рафальского, Одарченки и Ильинского — убийственны, но бесспорны. Вы из тех, для кого в литературе есть только один ряд: первый. И это верно. Но если «первый ряд» Пушкина включает том страниц в 500 (но вряд ли больше), то «первый ряд», напр<имер>, (даже!) Фофанова, тоже включает 2–3 стихотворения, там-сям, по отдельной строчке-двум, которые тоже «первый ряд» и которые выкинуть жаль, которые в русской литературе свое место нашли, и даже если мы их выкинем, то, несомненно, раньше или позже, найдутся люди, которые им отдадут должное. Взять хотя бы знаменитые его строчки: