Мы поехали по Элевсинской дороге, время от времени преследуемые свирепыми пастушьими собаками, потом свернули на проселочную дорогу под горой Эгалеос к одинокому кафе, смотрящему на бухту Саламина. Был воскресный день и снаружи в беседках в гавайском стиле сидело еще несколько компаний. Там был фотограф делавший маленькие ферротипы, на которых, когда они были готовы, обычно обнаруживался отпечаток пальца самого фотографа, и больше ничего. Там сидели два студента, он и она, в футбольных шортах и рубашках апаш, с грубыми палками и рюкзаками. Очень счастливая афинская буржуазная семья с маленьким ребенком. Сперва они посадили его на столик, затем — на крышу их машины; после этого — вверх тормашками на стул, потом взгромоздили на крышу кафе, потом верхом на бельевую веревку и тихонько покачали, затем в колодезное ведро и опустили вниз так, что он пропал из виду, потом ему дали бутылку шипучего лимонада, напитка, более опасного в Афинах, чем в любом городе мира. Все эти усилия развлечь малыша сопровождались его счастливым смехом и большими пузырями слюны, стекавшей по подбородку. Был там и лимузин с двумя очень светскими молодыми дамами, которые предпочли сесть не на открытом воздухе, а внутри, едва видимые в разрезном бархате кресел, и ждали двух юных офицеров; время от времени окно опускалось, появлялись украшенные драгоценностями пальцы и надменно выбрасывали серебристый фантик или банановую кожуру.
Марк, Аластер и я сидели в тени, распивали графинообразную бутылку смолистого белого вина и закусывали рахат-лукумом, а фотограф суетился перед нами со своей камерой и побуждал нас купить копии отпечатка его большого пальца в количестве, достаточном, чтобы обвинить его в любом преступлении по греческому законодательству.
Мы поехали обедать на «Звезду», а затем вернулись посмотреть ночную жизнь города. Сперва мы отправились в подвальное кафе, украшенное фресками в псевдорусском стиле. Здесь мы увидели большинство представителей английской колонии, занимающихся теми страстными интригами, частью светскими, частью политическими, частью частными, которые украшают и обогащают жизнь в Афинах больше, чем в любой столице Европы. Но вся развлекательная часть ограничивалась единственным пианистом, наряженным под крестьянина георгианской эпохи. Мы поинтересовались, разве это не кафе-кабаре, где проходят выступления? «Увы, — ответила управительница. — Не сегодня. Прошлым вечером один из посетителей, немецкий господин, так ужасно бил девочек по ногам, что сегодня они не могут танцевать!»
Оттуда мы отправились в местное «Фоли-Бержер», очень шикарное и очень парижское, где официант пытался склонить нас заказать шампанское, венгерская еврейка танцевала восточные танцы в костюме рабыни на невольничьем рынке из «Чу Чин Чоу» [60], скромно дополненном розовым трико. Марк вскоре заскучал так отчаянно, что мы попросили счет, заплатили половину того, что с нас требовали (эту сумму у нас приняли, рассыпаясь в благодарностях), и покинули заведение.
Мы пошли через парк в более бедную часть города. Из всего множества запахов в Афинах два мне кажутся самыми характерными — это запах чеснока, сильный и убийственный, как ацетилен, и запах пыли, мягкой, теплой и ласкающей, как твид. Мы шли по парку в этом запахе пыли, но чеснок встретил нас у ступеней, ведущих с улицы к дверям ΜΠΑΡΘΕΛΛΑΤΟΕ; это был чеснок, облагороженный, однако, благоуханием жареного барашка. Мы увидели двух барашков, горизонтально нанизанных на вертела, шипящих над открытым огнем. Атмосфера напоминала диккенсоновское праздничное застолье. Присутствовали только мужчины, в большинстве своем крестьяне, приехавшие в город на эту ночь. Нас встретили приветливыми улыбками, какой-то мужчина послал три кружки пива на наш столик. Это положило начало грандиозной попойке за наше здоровье, которая еще продолжалась к тому времени, когда мы ушли. Достойный похвалы обычай греков — никогда не пить не закусывая, это, как правило, кусочек чесночной колбасы или скверной ветчины на конце спички, подается на маленьких блюдечках; и вскоре наш столик был весь уставлен ими.
Два человека в углу играли на некоем подобии гитары, а остальные танцевали с очень серьезным выражением на лицах, но при полном отсутствии чувства неловкости. Это была пирриха, танец, восходящий ко временам неописуемой древности. Четверо танцевали вместе, чрезвычайно торжественно исполняя разнообразные фигуры. Если один из них делал неверное движение, это было как промах по мячу в английском крикете; товарищи принимали его извинения, подбадривая его с притворной сердечностью, но было ясно, что это серьезная ошибка, которую будет нелегко скрыть или искупить, разве что непогрешимым исполнением в дальнейшем. Более того, как в крикете, они ревниво сохраняли свой любительский статус. Вместо того чтобы пускать шляпу по кругу после исполнения танца, они сами скидывались по полпенни на музыкантов. Между исполнителями танца существовала острая конкуренция, группы по четыре человека уже сложились и с нетерпением ждали своей очереди выступить. Единственная стычка, случившаяся тем вечером, произошла по вине крепко выпившего молодого человека, пытавшегося станцевать без очереди. Все набросились на него с кулаками, но позже они помирились и выпили за его здоровье.
Вечер продолжался, и разговор становился все оживленней. У меня не получалось следить за ним, но Аластер сказал, что они в основном обсуждают политику; обсуждают по-дилетантски, но очень эмоционально. Один из спорящих, человек с седой курчавой бородой, особенно разгорячился. Он орал, гремел по столу кулаком, колотил по кружке, разбил ее и порезал себе руку. Тогда он прекратил спорить и заплакал. Тут же все остальные тоже прекратили спор и бросились его успокаивать. Грязным носовым платком перевязали ему руку, которая, думается, не слишком пострадала. Принесли ему пива и скверной ветчины; похлопывали по спине, обнимали за шею и целовали. Вскоре он снова заулыбался, и дискуссия возобновилась, но как только у него появились признаки возбуждения, ему в предупреждение новой вспышки заулыбались и подальше отодвинули кружку.
Наконец, после долгого прощания, мы повторно поднялись по ступеням и, выйдя на свежий воздух, отправились восвояси под апельсиновыми деревьями, в теплой тьме ночи, пахнущей твидом.
На другое утро Аластеру предстояло идти в канцелярию, раскодировать телеграммы, поэтому мы с Марком пошли за покупками на Шу-лейн — улицу в старом турецком квартале, где торговали подержанным товаром. Марк продолжил переговоры, что, сказал он мне, делает уже три недели, относительно приобретения грота, сделанного анатолийскими беженцами из пробки, зеркальца и кусочков губки; а мне лишь цена помешала купить мраморную статуэтку, напоминающую футболиста.
«Звезда» в полдень отплывала в Венецию, и я чуть не упустил последний катер, отвозивший пассажиров с берега на корабль, Марк задержал меня, вручая мне подарки: три открытки с религиозным сюжетом, воздушный шарик и корзинку черных оливок.
Сразу после ланча мы прошли Коринфский канал, который, по непонятной причине, вызвал больший интерес у многих пассажиров, чем все виденное ими в путешествиях. Чтобы пройти канал, потребовалось время, но они оставались на палубе, фотографируя его, обсуждая, делали акварельные зарисовки его безликих каменных стен, я же отправился в свою каюту и задремал; я отлично поспал, использовав благоприятную возможность восполнить упущенное прошлой ночью.
Назавтра рано утром мы достигли Корфу.
* * *
Когда, после моего первого посещения Греции, я остановился на острове на несколько часов (путешествуя вторым классом с немыслимым неудобством на отвратительном пароходе, называвшемся «Yperoke»), он показался мне одним из прекраснейших мест, какие мне доводилось видеть. Он произвел на меня такое огромное впечатление, что позже, когда я писал роман об очень богатой персоне, то поселил ее в вилле на Корфу, поскольку думал, что, когда разбогатею, то первым делом куплю себе такую же.