20
Мне казалось непостижимым, как можно было знать труды и личность Л-ва и молчать (столько лет!) о нем. Так как Л-в мне представлялся ярче, гениальнее обоих названных писателей, то я в изумлении и назвал порок «зависти», как единственное объяснение молчания их, помимо которого ничего не мог придумать.
21
Ничего этого я не думал и думал о чувстве Сальери в отношении к Моцарту. Что значит зависть к успеху, сравнительно с завидо-ванием душе золотой, Богом возлюбленной, гениальной? В. Р-в
22
Какой везде прелестный о себе тон: вот этому-то, способности такого тона, и можно было «завидовать», как настоящему и чудному дару Божию.
23
Ранее знакомства (т. е. переписки с Л — вым) я начал, для «Русск. Вестн.», большую о нем статью: Эстетическое понимание истории, прерванную на первом отделе моими личными хлопотами. Она была окончена только при известии о смерти Л-ва и напечатана в «Русск. Вестн.» посмертно.
24
Я не выпустил ни одного из жестких слов Л-ва о Страхове и должен их уравновесить словами Страхова о Л-ве. Прочитав «Анализ, стиль и веяние» Л — ва, я был поражен, встретив совершенно нового в литературе человека, увидев «литературный портрет», какого вовсе (ни у нас, ни у иностранцев) не видывал никогда. Впечатление свое я сообщил Страхову, с которым был интимен. Но, как верно здесь пишет Л-в, Страхов был «тягуч, неясен и уклончив». — «Да, да, Леонтьев, Константин Николаевич, — знаю; давно пишет и очень талантливо пишет. Очень талантливый человек»… Ничего более определенного он мне не сказал. Позднее я узнал, что он, как и Рачинский, питал непобедимое и неустранимое отвращение к личности Л-ва и всему образу его мыслей. Тут был протест против «ницшеанства не в Ницше». Оба они возмущались смесью эстетизма и христианства, монашества и «кудрей Алкивиада», и, главное, жесткости, суровости и, наконец, прямо жестокости в идеях Л-ва, смешанной с аристократическим вкусом к роскошной неге, к сладострастию даже. «Фу, черт — турецкий игумен!» — это удивление во мне, у них выразилось, как негодование, как презрение. Но не может человек видеть «зад свой» (выражение Библии о Боге), и Л — в никогда не догадался о настоящем мотиве отчуждения от себя многих людей, также, по-видимому, как он, «консервативных», православных».
25
Здесь есть еще одно объяснение (в отношении Рачинского и Страхова), которого, очевидно, не подозревал Л-в, что именно оно действует. И я здесь сообщить о нем не могу, хотя один раз у Страхова в письме ко мне, а у Рачинского в личном разговоре со мной оно вырвалось. К этому мотиву и относится фраза Рачинского о Л-ве, приведенная мною выше: «я — отскочил от него» (Л — ва). Но это относится к нерассказываемым в печати подробностям биографии. Бедный Л-в всех этих мотивов не подозревал, а никто из близких людей, например, Вл. Соловьев, и не мог их выговорить.
26
Страхов так пишет: «хвалился» или «хвастался», — не помню. К.Л.
27
Вл. Сол. я не считаю природно-фальшивым по темпераменту; но думаю, что он телеологически стал в последнее время притворяться, будто сочувствует европейскому прогрессу. Надеется этим путем и либералов наших привлечь к мысли о примирении церквей и о подчинении папе. За это негодую на него сильно. Прим. К. Н. Л-ва
28
«Легенда о Великом Инквизиторе» — известная вводная глава в Братьях Карамазовых, где приводится длинная речь Инквизитора испанского, объясняющего Христу, отчего католичество вынуждено было отречься от Христа, изменить ему, исказить его учение и стать на сторону «умного Духа Пустыни» (=дьявола), говорившего в пустыне со Христом. Во все время речи Инквизитора, Христос безмолвствует и только в заключение целует его в «бескровные уста».
29
Едва-ли Л-в не наивничал, обращаясь к ним, за разъяснением». Бедную и несчастную сторону нашего духовенства составляет то, что они зачастую не только не знают (иначе, как формально, школьно, схоластически) литературы и философии, и между прочим всех религиозных волнений и недоумений, волнующих, внешний (для духовенства) мир», но его решительно невозможно и ввести в дух этих недоумений, в настоящие и кровные его мотивы. Только приходя в соприкосновение с духовенством, понимаешь, как много значит школа и история личного образования, личных знакомых, встреч, прочитываемых книг. Духовное лицо прикасается только к духовным же; и они все слежались в ком твердый и непроницаемый. У них есть свои сомнения, но не наши, своя боль — и тоже не наша. Нашей боли и наших сомнений они никогда не почувствуют, и в глубочайшем, в душевном смысле — мы, просто, не существуем для них, как в значительной степени — и они для нас. Печально, но истинно.
30
Тут — глубокая правда у Л-ва. Мы просто не понимаем, что такое, инквизитор», а Достоевский набросал совершенно невероятный портрет инквизитора-атеиста. «Это вы сами, Фед. Мих., в Бога не веруете,» — мог бы ему ответить инквизитор-испанец, повернувшись спиной. Вообще мы, русские, понимаем только тип русской веры, тип веры несколько беззаботного и не энергичного человека. Идеалисты французской революции начали «terror rei-publicae», а идеалисты Христовой веры начали инквизицию, этот «terror fidei». Поразительно, что очень серьезные верующие люди не питают отвращения к инквизиции до сих пор! Не жалуются, что «она была»; ни сатир, ни картинок на auto da fe не пишут. Это их молчание, спокойствие (среди: наших, столь либеральных времен!) показывает, что в идеализме веры действительно содержится «инквизиционный момент»: еще немного глаза поугрюмеют, веки — опустятся, губы сожмутся, и они произнесут «auto da fe».
31
Как это хорошо выражено, мотивировано. Действительно, философ внешний куда-то тащит мою душу. Вот отчего настоящие философы мало читают других философов (Кант, Декарт, Бекон знали историю философии слабее посредственных профессоров своего времени). Настоящий оригинальный и сильный ум, ум именно философский, не станет (больно будет) читать другого настоящего-же философа, разве изредка и несистематически», хотя мыслить сам вечно будет (наслаждение). Напротив, пассивный ум, мертвый, не оригинальный — будет сколько угодно читать философов, и философий. Кто бы меня ни потащил, — со всяким пойду». От этого иногда профессор-медик, профессор-юрист, профессор-историк еще бывает философом, с призванием к философствованию и философии. Но никогда этим не бывает «читающий философию профессор». Они в смысле философском — потерянный материал.
32
Брошюры я ему послал с намерением, чтобы он прочел (легко, на интересные темы), а книгу О понимании — только из вежливости. Куда в 60 лет читать волюмы. Но как наивно, и детски чисто это.,В. В. рассердится, что я его не читаю». Да почти все мои личные друзья и посейчас не раскрывали этой книги. Вообще писатели не весьма много читают, и это — не без основания, и даже — не худо. Читатель пусть будет именно читатель, а писатель — писатель, а смешивать два эти ремесла вовсе не к чему. Ведь какая жалость выходит, когда не урожденный писатель начинает «писать». То же можно представить себе и относительно настоящего, т. е. жадного и обильного, плодотворного чтения.
33