Написано было: «… По тому инстинктивному чувству, которым один человек угадывает мысли другого и которое служит путеводною мыслью разговора, Катенька поняла, что мне больно ее равнодушие…» Но сколько раз и со мной случалось, что и с неведомой Катенькой: в разговоре инстинктивно угадывать «мысли другого»! Как точно…
Или в другом месте: «…Глаза наши встретились, и я понял, что он понимает меня и то, что я понимаю, что он понимает меня…» Опять лучше не скажешь! «Я понимаю, что он понимает…»
И так на каждой странице. «В молодости все силы души направлены на будущее… Одни понятные и разделенные мечты о будущем счастии составляют уже истинное счастье этого возраста». Опять мое! Так и есть: каждый день твоих детства-отрочества, если они нормальны, будто сплавлен с солнцем и светом ожидания, чтобы твое предназначение состоялось. Но как выразить вслух это снедающее тебя предчувствие, можно ли передать его словами? Пока ты мучим неодолимой немотой, этот автор-инкогнито все за тебя успел рассказать.
Но кто он был — неведомый автор? Чья такая волшебная книга оказалась у меня в руках?
Надо ли говорить, что ни в какую пионерскую библиотеку она не поехала — с обглоданными своими началом и концом она осталась у меня лично.
Позже я узнал ее и в переплете: Л. Н.Толстой. «Детство», «Отрочество», «Юность».
Вот так Толстой вошел в мою жизнь, не представившись.
Иллюзия узнавания — непременная особенность классических текстов.
Они — классики, потому что пишут для всех. Это верно. Но они еще и потому вечные классики, что пишут для каждого. Это верно не менее.
Юный простак, я «купился» именно на последнее. Эксперимент был проведен чисто: автора скрыли. Магия имени не довлела над восприятием текста. Текст сам отстоял свое величие.
Толстовская «диалектика души», первым отмеченная нелюбезным Набокову Чернышевским, как шаровая молния в форточку, сияя, влетела в очередное неопознанное читательское сердце.
ШКОЛА НЕИСПРАВИМЫХ
Работа над «Ясной» была завершена к осени 1972 года. В том же году Евгений Евтушенко опубликовал стихотворение «Марьина Роща». Какую-либо связь между этими событиями искать не приходится, поскольку по здравому размышлению ее просто-напросто нет. Мало ли что может совпадать по времени! А все-таки хочу остановиться и на этом совпадении, поскольку и от него протягивается ниточка, да что ниточка — гораздо более надежная перевязь, с личными моими путями к Толстому…
В том автобиографическом стихотворении есть строчки:
Норовы наши седлая,
нас приняла как родимых,
школа шестьсот седьмая —
школа неисправимых.
Прочитал, помню, и дрогнуло внутри: ведь школа № 607 в Марьиной Роще — как раз та самая, в которой и я учился в восьмом классе и частью в девятом, сразу после того, как наша семья оказалась в Москве.
А совсем недавно в книге мемуарной прозы «Шестидесантник» Евтушенко в главе «Ошибка Исаака Борисовича Пирятинского» подробно рассказал и о той нашей замечательной школе, и о ее директоре. А в центре сюжета там — жуткая история.
«Однажды ночью, — вспоминает Евтушенко, — кто-то взломал учительскую комнату и украл все классные журналы. Позднее их обгоревшие остатки обнаружили на свалке. Подозрение пало на меня, потому что именно в этот день я получил кол по немецкому». Усугубляло ситуацию то, что «кто-то стукнул старика-сторожа по голове…»
Директор школы Пирятинский решил, что все эти гадости сотворил Евтушенко, хотя тот вину упорно не признавал. Он объясняет сейчас, что сжечь журналы еще и мог бы, но вот ударить сторожа по голове — никогда. Тем не менее так и не сумевшего отбиться от подозрений десятиклассника из школы отчислили. Потом оказалось, что это действительно был не он. От собственной несправедливости Пирятинский даже расплакался.
До нас, более младших, эта история дошла в отголосках, без ее, конечно, чувствительного финала. Дошла и, как видите, запомнилась.
Но все сие — лишь присказка. Мне 607 школа памятна совсем по другой причине, для меня, как выяснилось потом, весьма значимой. А знаменитому современнику спасибо, что напомнил…
Кстати, попутно: по дороге в школу я тогда непременно приникал к стенду, на котором выклеивали «Советский спорт». (Да, в те времена газеты можно было читать бесплатно, каждый новый номер вывешивался на всеобщее обозрение, повсеместно). И, клянусь, тогда еще обратил внимание на регулярно появлявшиеся в газете стихи лесенкой, подписанные «Евг. Евтушенко». Я и предположить не мог, что в тот же самый момент, в каковой я читаю лесенки, их автор, немыслимый счастливчик в моих глазах, потому что его печатают в «Советском спорте», а меня, тайного сочинителя и фанатика-спортсмена — нет, что он в это же самое время подходит к той же самой школе, только с какой-то другой стороны. А всего лишь лет через пяток-другой я буду стихами Евтушенко, безошибочно оседавшими в памяти, торпедировать сердца знакомых девушек. Ну не может быть плохим человек, помнящий наизусть такие замечательные стихи! «Со мною вот что происходит — ко мне мой старый друг не ходит» — ну и так далее…
Смотрю на старую фотографию — от времени, от послевоенного своего фиксажа, ставшего туманной коричневой сепией, она будто устала от десятилетий, проведенных в альбоме. Устала, но по-прежнему способна перенести в позднюю знобкую осень пятидесятого года. Я гарцую там от знания своей непобедимости в секторе для прыжков в высоту. На убогом районном стадионе то ли мальчишки нормы ГТО сдают, то ли идет мелкое школьно-районное первенство. Я коряво завис в этом выцветшем стоп-кадре на уровне не сбитой еще планки, пацаны вокруг смотрят, продрогшие, в кепарях, в задрипанных шароварах, кто и с голыми ногами — тренировочных костюмов то поколение отроков еще не знало. И не видно, между прочим, ни одной девочки — учились-то раздельно.
Нынешние художественные фильмы о тех временах сплошь и рядом не передают истинного облика среды, что была нашим каждодневным бытом, в них как-то слишком все помыто и отглажено, даже и сквозь заявленную бедность упрямо выглядывает благодушная нынешняя удовлетворенность. Почему так? Казалось бы, как просто воспроизвести портрет времени — достаточно постановщикам повторить любительские фотографии, вроде той, что в моем старом альбоме с запечатлевшейся на ней массовкой из реальных обитателей давно прошедшей осени. Не получается.
А справа на фото стоит и наблюдает за нами плотный мужчина в облегающем темном пальто, с круглой коротко стриженной головой. Пристально и добро смотрит он на это наше бодрое по первому морозцу школьное ристалище: директор 607-й мужской московской школы Исаак Борисович Пирятинский.
Поскольку Евтушенко его уже описал, то мне остается лишь кое что процитировать: «Директор 607-й марьинорощинской школы Исаак Борисович Пирятинский был небольшенький, крепенький фронтовичок-здоровячок с коротким седоватым ежиком и смышлеными энергичными глазами, полными доброжелательного любопытства отца-командира к вверенным ему рядовым — то есть к школьникам.
На работу он ходил в военной форме со следами от споротых погон, с колодкой наградных планок и ввинченной в гимнастерку единственной медалью, на которой было написано только одно гордое слово: «Гвардия».
Но солдафоном он не был… Он нас называл по именам, а не по фамилиям, что по тем временам было поразительно, и прекрасно помнил нас в лицо… Иногда играл с нами в волейбол, в шахматы… Словом, такого прекрасного директора мы даже не заслуживали».
Вспоминается мне Пирятинский тоже не просто так. Потому особенно вспоминается, что однажды именно он ввел в наш класс и представил человека, который оказался мне учителем не только по должности…
Итак, я в восьмом классе. Я здесь новенький. Я приехал из Тбилиси, где закончил седьмой класс, но по столичному получалось, что шестой — в Грузии была одиннадцатилетка, а не десятилетка, как в Москве. Лишний год накапливался из-за дополнительных предметов, таких, например, как грузинский язык — письменный и устный, история Грузии, география Грузии и что-то еще, касающееся специфики солнечной республики. Там, в мужской школе № 4 преподавание велось на русском языке, но местные предметы были обязательными. Иначе говоря, по справедливости мне бы в Москве нужно было садиться не в восьмой, а в седьмой класс, поскольку иначе в моих знаниях образовывался зияющий провал. Я оказывался без малейшей осведомленности в физике, химии, алгебре, чего-то в истории, литературе, но это было не так страшно, нагонялось легко, а еще, что было по-настоящему убийственно, — всего русского синтаксиса вместе с пунктуацией. Про немецкий, логику, Конституцию СССР можно не говорить. Кто бы мог подумать, что в седьмом классе так много надо было усвоить!