Литературоведение, конечно, не дремлет, давно уже многое объяснило, но суть этого волшебства остается несхваченной. Тайна сия по-прежнему велика есть.
Дар властвования одного, пишущего, будто свыше назначенного, над воображением другого, читающего или смотрящего, — именно тайна. Но даже не зная, почему живое дерево не падает, войдя в лес, мы не можем не поразиться его щедрому величию. Так и читающему не важно «как это сделано», ему для наслаждения достаточно и того, что оно сделано. И читающему остается одно — добровольно погружаться во вторую реальность.
Выбирая тему для первой же курсовой работы, я имел в виду попытаться раскусить именно то, как сделано: должны же тут быть у классика свои приемы, способы, приспособления. Словом, хотелось проникнуть в неразрешимую тайну. В конце-то концов, затем и пришел на филфак! Вот и начал с препарирования раннего Толстого, чтобы понять, чем он тогда, на заре своей, «всех взял»? Очень хотелось произвести анализ содержания и формы…
Молодость редко сомневается в успехе даже безнадежного дела. Я не мог же сказать этого Либану, да и ни кому не решился бы признаться, что через некоторое время, подучившись и покопавшись в чужой писательской лаборатории, собираюсь научиться писать не хуже Толстого. Ну не совсем, конечно, великой медведицей пера собирался я стать, но все-таки вроде того …
Вот и «подсматривал», как мог… Например, открывал «Севастопольские рассказы» и выписывал из диалогов все глаголы действия и состояния: обозначена, скажем, реплика, а следом идет уточнение — «сказал он», или в той же конструкции — «ужаснулась она», или — «сказал он и…», а после этого, предположим, «замер» или «побежал». Насколько разнообразны в этих случаях глаголы Толстого?
Тут меня постигло некоторое разочарование. Оказывается, особым разнообразием они не отличаются: «спрашиваете вы…», «говорит…», «замечает …», «скажет вам…», «часовой прокричал…», «думал он…», «продолжал Михайлов…», «отвечал штабс-капитан…». Такие конструкции, как «перебил его…», «пробормотал прохожий…», «провозгласила хозяйка», «прибавил он…» или «проворчал Никита…» смотрятся как редкость. В основном «крикнул», «спросил», «отвечал», «говорил», «подумал» и — бесчисленные «сказал». Иными словами, ничего непостижимого в составленном таким образом лексическом реестре я для себя не обнаружил. Бери те же самые простые слова и пользуйся! Да любой в состоянии это сделать. Но одно так и остается невыясненным: почему нас много, а Толстой один?
Интересно, что когда много позже я занялся сочинением пьес, мне такие глаголы вообще перестали быть нужны — в пьесах, как известно, автор обходится только репликами персонажей.
Однако пройти через этот искус было, видимо, все-таки полезно. Может, не повозись я еще в студенческие годы с толстовскими текстами, не проникнись самим их духом и складом, не появились бы те диалоги в «Ясной Поляне» и в «Наташе Ростовой», в которых бы и толстоведы не отличали, что написано или сказано Толстым, а что предложено мною как драматургом.
Либан мне работу засчитал, заметив при этом, как мне показалось, не без симпатии: «А вы, оказывается, восторженный человек!» Видимо, и сквозь косноязычие новообращенного пробивалась-таки любовь к материалу.
На втором и третьем курсах главное продолжилось. Я записался в семинар Михаила Никитовича Зозули, того самого, что допрашивал меня на собеседовании при поступлении, и под его руководством за два года написал две курсовые работы: «Особенности создания образов в раннем периоде творчества Л.Н.Толстого» и «Особенности портрета в романе «Анна Каренина».
А тайна моя оставалась при мне: я пытался научиться писать…
АКАДЕМИЯ НА ГРАНОВСКОГО
После третьего курса можно было рискнуть напроситься в семинар к академику Гудзию.
В подъезд на улице Грановского (от Моховой — пройти через двор) ведут две или три каменные ступеньки. Тут мы собирались и, собравшись, нажимали кнопку звонка у двери с медной табличкой. Вваливались одновременно.
Прихожая — длинный грот, прорубленный в книгах. В дальнем конце — вход в кабинет. Там высокий потолок и высокие стены. Но стен как таковых нет, есть уходящие к потолку книжные стеллажи, на которых книги стоят в два ряда. Тех, что во втором ряду, редко коснется рука человека.
«Мне проще заказать книгу в Ленинке, чем найти у себя», — признавался профессор.
Говорили, здесь — не менее 30 тысяч томов. Но, думаю, гораздо более.
Кроме книг, не менее жаркая страсть хозяина дома — русская живопись. В оригиналах, понятно. Картины развешаны поверх книг, другого места для них просто нет. Таким образом, из первого ряда достать книгу тоже было не вполне реально, они таились под полотнами.
Кроме Толстовского семинара, мы приходили сюда слушать курс «Истории русской библиографии». Внушительные стопы книг на рабочем столе хозяина дома всегда были приготовлены для показа слушателям — и чего там только не оказывалось! Например, первые издания Пушкина, Гоголя, Герцена, Толстого, конечно, да и множество других самых невероятных раритетов, из числа тех, к чему и прикоснуться — счастье. Значит, профессор все-таки помнил, на какой полке что у него прячется, находил, чтобы нам демонстрировать. Брал книгу с умелой нежностью, будто птенца, вкусно перебирал страницы.
Дмитрий Лихачев вспоминает в мемориальном сборнике: «Имя Гудзия как-то сразу стало широко известно с 1938 года после появления его учебника по истории древнерусской литературы для высших учебных заведений… Вдруг вышел учебник, в котором о литературе, да еще древнерусской, говорилось нормальным человеческим голосом. Там были человеческие слова о человеческих произведениях».
Учебник и хрестоматия Николая Каллиниковича Гудзия выдержали множество переизданий и давно являются классикой в своем роде.
А еще он редактировал тома полного академического собрания сочинений Льва Толстого, начатого Чертковым в 1928 году, выверял тексты, писал научные комментарии. И эта его работа всем текстологическим сообществом признана образцовой.
Сильно нашумела в свое время его схватка с французским академиком Мазоном по поводу подлинности «Слова о полку Игореве». Мазон в ней, в этой подлинности, сомневался. Гудзий неопровержимо доказал, что напрасно.
О том, как он помогал своим ученикам, устраивал их первые и не первые публикации, как опекал, спасая порой от всяческих житейских и общественных напастей, ходили легенды. Те легенды живут до сих пор. Подобные люди и тогда были редкостью, жаль, что теперь о таких вообще не слышно…
Одно то, что нас, ничем, кажется, того не заслуживших, изволили принимать в частном профессорском доме, а не в очередной полутемной, с обшарпанными казенными столами аудитории, сам этот факт отдавал, если хотите, определенным фрондерством старой академической школы по отношению к формальным уложениям тех времен. Такая приватность воспринималась как личный комплимент, как доверие, которое хотелось оправдать.
Гудзий сидел за просторным, академично тяжелым письменным столом спиной к межоконному простенку. Стол был всегда завален бумагами и книгами, а с правого края высилось нечто мраморное и лысое, типа головы Сократа, а может быть, это Сократ и был. Рядом с голым черепом и седым венчиком хозяина все вместе смотрелось безусловной метафорой как современной, так и античной мудрости.
Нашему брату участникам семинара, а собирались всегда одновременно — от третьекурсников до аспирантов, нам отводились там и сям впихнутые между этажерок с книгами глубокие кожаные кресла, а также диван размером на троих.
Полулежа за этажеркой можно было стянуть с нее новый номер журнала или только что вышедшую и подаренную автором книгу. Но книга быстро возвращалась на место, потому что происходящее вокруг было гораздо интереснее.
Время от времени личности в креслах заявляли о себе соображениями по обсуждаемой теме и неизменно бывали выслушиваемы с подчеркнутым вниманием — пусть расцветают все цветы. Только одна сидела тихо, и не приметишь. Она выступила много времени спустя, явив ко мне зависть абсолютно злобную, проистекавшую, предполагаю, от общей, так сказать, ее жизненной неустроенности. Но об этом будет повод сказать позже…