Узкий корпус яхты с приподнятым бушпритом летел среди ветерков в этом водянистом свете…
… У перил над молочно-лазурной рябью…»
Впрочем, возможно, вовсе не Толстой повинен в том, что я со щемящей пронзительностью, почти физически, ощутил море, именно Средиземное море, а память, моя собственная и моя пронзительно-взволнованная страсть-любовь к морю.
И я вновь «пережил» Корсику.
И стоя у борта, смотрела ты,
Как из воды вставали перед нами,
Вдали, под утренними облаками,
Желанной Корсики скалистые хребты.
9. 26/V
«Но, может быть, это решение не закрывать двери было подсказано и другим чувством: я не умею, не страдая, обидеть человека, даже врага».
«Молчание моря», Вернер.
Я очень люблю в Вернере эту подлинную, благородную глубокую человечность.
Наипрекраснейшее — в человеческих душах.
Способность к бескорыстной человечности, разве не это отличает нас от животных?
«Судьба привела меня в Шартр. О, какое волнение охватывает вас, когда над спелыми хлебами, в голубой, далекой дымке возникает этот призрачный собор! Я старался вообразить себе чувства людей, что некогда стекались к нему пешком, верхом на телегах… Я разделял эти чувства, я любил этих людей, и как мне хотелось стать их братом…»
Silence de la mere Vercors
Впервые я увидел Шартр, подъезжая к нему на велосипеде, кажется, со стороны, тоже изумительного городка, Прованса. Я въехал на холм и, действительно, меня охватило не малое волнение! Дорога сбегала с холма и вела прямо к Шартру. До городу было около 12 километров.
И передо мной «над спелыми хлебами», «в голубой далекой дымке возник этот призрачный собор»!
Кущи деревьев прятали город и над ними возвышалась голубовато-серая громада Шартрского собора.
Незабываемая картина!
И сейчас, почти четверть века спустя, она у меня перед глазами, будто только вчера я слез с пыльного велосипеда и стоял на краю дороги, потрясенный глубоким волнением. И я помню, что я тоже старался оживить, взволнованный исторической эмоцией, картину жизни далекого прошлого.
О.Савич, написавший вступительную статью к Вернеру, вероятно, просто дурак.
10. 28/V
Букет желтого шиповника. Освещенный моей настольной лампой. Зелень и бутоны. Нельзя наглядеться!
Не знаю, может ли красота (прекрасное) спасти мир, но созерцание ее делает совершенно немыслимым человеческую гнусность, жестокость, несправедливость, низость, ущемление свободы и человеческого достоинства.
А Нерон?
11. 29/V. БЕЛАЯ АКАЦИЯ
Цветет белая акация. Цветет буйно. Наполняет воздух своим пряным сладковатым ароматом.
«Белой акации гроздья душистые
Вновь ароматом полны.
Снова разносится песнь соловьиная
В тихом сиянье, в сиянье луны…»
Никаких соловьев! А луна, как-то с цветением акации не связана.
Когда появляется луна — я сижу за столом над книгой или тетрадью. Акации около моего дома нет, но я ставлю несколько ветвей в стакане на мой стол. Но днем воздух насыщен ее ароматом. Она цветет у нас на стационаре (Институт зоологии — Н.Ч.).
И, именно, этот аромат смутно волнует меня все время, не потому, что я очень люблю акацию, а потому, что он воскрешает во мне целую эпоху моей жизни.
И все-таки, она цветет не так буйно, не так потрясающе, как цвела в первый раз в моей жизни, на Кубане, в Екатеринодаре (Краснодар) 40 лет тому назад.
И в этом запахе, душном и резком, звенит моя юность, трудная, суровая, и в общем, искалеченная, но все же чистая и вдохновенная. И возникает образ девушки. Очень светлый образ и очень далекий. И возникает — не четким даже образом, а смутным музыкальным видением — звучанием. Если бы я ее встретил сейчас, я мог бы пройти мимо, не узнав когда-то любимые черты.
И рядом — образ друга, тоже очень далекий, друга ранней юности, друга сурового, совсем на меня не похожего, и все эти видения, как бы обрываются, рушится с ними всякая связь, потому что между ними и мной, живым, реальным, — целая жизнь и безбрежный океан совсем другого мира, поглотившего мою жизнь. И теперь, когда я из него вырвался, и как бы вернулся к истокам — невозможно установить реальную ощутимую связь, преемственность между самим собой, мной, тем 19-летним юношей и мной теперешним. И запах белой акации не является связующим звеном, он возвращает меня тем дням, по-прежнему в отрыве от реальной ощутимой жизни.
Ольга — Борис — я.
Только, пожалуй, точнее, было бы:
Ольга — я — Борис.
Судьба меня поставила между.
***
Борис Бурьянов был моим школьным товарищем. Три учебных года, 14–15, 15–16, 16–17 (лет), мы сидели с ним на одной парте в Нижегородском кадетском корпусе. Это был сильный крупный юноша со светлыми густыми волосами и очень широким волчьим лбом. Борис вообще походил на волка. Он был резок и серьезен до угрюмости, не отличался ни изящными манерами, ни светским воспитанием. Учился он хорошо и ровно, прочно из года в год занимая место второго ученика. Много читал. И видимо много думал. В свободные часы, на прогулках или в роте любил шагать, с чуть опущенной головой, весь поглощенный своими мыслями. У него не было других товарищей; кроме меня. На это были особые причины.
Кадетские корпуса были закрытыми (…) учебными заведениями и пополнялись детьми по преимуществу военнослужащих. Этой среде были присущи сословные предрассудки. В основной массе, это были, не бог весть какие аристократы, чаще всего по своей сословной принадлежности это были средние, мелкие, а то и личные дворяне, но во всяком случае только в волжских корпусах допускался очень незначительный (кажется, 2 %) процент детей из купеческого сословия. Их принимали в качестве «своекоштных», т. е. по тому времени за весьма не малую плату, — 490 рублей в год.
Презрительная кличка «купец» обычно прилипала к таким парням.
Борис был сыном купца-лабазника.
Отец его занимался мукомольным делом. Семья была вполне интеллигентная. Если отец и сохранял кое-какое обличье купеческого сословия, то мать была обычной интеллигенткой. Детей было четверо — двое сыновей и две дочери. Все дети были здоровые и красивые.
Семья жила в одной из зенитных крепостей и отец был поставщиком гарнизона. Жила видимо в большом достатке и дом был открытым и гостеприимным. Знакомство велось с офицерскими семьями гарнизона. Дочери учились в гимназии, а обоих сыновей, Бориса и Глеба, видимо под влиянием матери, решено было поместить в Кадетский корпус.
В этом был, несомненно, некоторый снобизм, т. к. военная карьера самого Бориса не увлекала и он с отроческих лет собирался стать инженером и уже в старших классах решил, по окончанию Корпуса, не идти в военное училище, а выйти на сторону и поступить в Политехнический институт.
В Корпусе Бориса гнусно травили кличкой «купец». Борис отвечал сдержанным молчанием, полном достоинства. Трогать его боялись, потому что он был сильным юношей. Но спорта не любил, и на гимнастике не отличался. Держался в стороне от товарищей, не принимая участия в проказах и играх. В свободное время он постоянно читал. Или шагал в одиночестве, наполненный своими думами.
В пятом классе по болезни я остался на второй год и Борис меня догнал. Нас посадили на одну парту.
Меня глубоко возмущало отношение товарищей к Борису. Он был на голову выше их; и по уму, и по способностям, и по внутреннему содержанию, и по своим моральным качествам, а безмозглые идиоты, кичась своим, не бог весть каким, дворянством, тыкали ему «низким» происхождением.