- Вы очень больны. У вас больничный стафилококк. Они выделили его.
Staphylococcus aureus. Через несколько минут вас будет осматривать хирург.
Пока он пришёл, меня стало тошнить, целое море черной рвоты, и при каждом позыве рана как бы широко раскрывалась.
- Друг мой, - сказал он. - Я очень, очень сожалею, что так вышло. Операция прошла блестяще, никогда я ещё не делал симпатектомии лучше, чем эта, уверяю вас, но я не смог предусмотреть этого осложнения.
Анестезиолог, которого за своё долгое время пребывания в больнице я стал считать своим ангелом-хранителем и лучшим другом, вошёл в мою палату с большой тележкой, и я снова услышал:
- Считайте до десяти.
Когда я снова пришёл в себя, из моей раны торчали три дренажных трубки.
В общем и целом, как теперь видно из подробного счёта больницы, меня ещё трижды возили в операционную, но время и их последовательность у меня теперь перепутались. Я больше уж ничему не сопротивлялся, что бы со мной не делали, я сдался полностью. Камусфеарна и то, что когда-то было там, стало смутным сном, иногда кошмаром. В те редкие минуты, когда я сознательно думал о будущем, у меня возникал только один чёткий образ, что я снова смогу ходить, что переведу часы назад к тому времени, когда те два оленя ещё не перебежали мне дорогу. В сравнении с этой целью, которая требовала покорности, проблемы Камусфеарны представлялись теперь маловажными, как в тревожном сне.
А худшее ещё было впереди. Во всех хирургических операциях, когда требуется трогать и перемещать внутренности, может возникать состояние, которое называется ileus, при котором мягкие и ритмичные сокращения, перистальтика, выполняющая пищеварение, вдруг полностью парализуется. Прекращается всякое движение, что, как считают теперь многие школы мысли, является протестом всего целого единого (ибо психика и соматическая система, мозг и тело образуют единое целое, которое нельзя произвольно разделять), - против внешнего вмешательства, что подсознательно истолковывается как фактор враждебной силы. Как бы то ни было, а в результате получается, что кишки прекращают функционировать, и как следствие образуются газы, которым некуда выходить, как это бывает у трупов. Пузо вздувается и вздувается как у выброшенного на берег кита, или как в моём случае, как целая куча бурдюков волынки, из которой во все стороны торчат трубки. Если к тому же это огромное растяжение напрягает большую рану, стремясь раскрыть её чисто механически, то в результате возникает боль и затуманивание сознания. До совсем недавнего времени такое состояние было частой причиной смерти. Полагаю, что на мне испытывали несколько лекарств, но без нужного результата. Я признателен хирургу за то, что он не обращался со мной как с ребёнком, он объяснил мне всю концепцию, добавив, что будет стараться до тех пор, пока не найдёт действенного лекарства.
Он не скрывал, что в его отсутствие моя жизнь находится в опасности. Я ему весьма признателен за такое абсолютно честное откровение.
Первые лекарства, конечно же, не подействовали. Моё пузо величиной с гору несколько уменьшалось на некоторое время, а затем вновь вздувалось до прежних чудовищных размеров. Я теперь уж и не помню, как долго сохранялось моё гротескно вздутое состояние.
Однажды ночью я вдруг проснулся от какого-то звука, раздавшегося в палате, звука, который бывает, когда шумно выпускают дурной воздух. Я никак не мог понять этого, в палате я был один и не мог себе представить, что ночная сиделка может позволить себе такое нарушение приличий. Тут он повторился ещё раз, громоподобный как землетрясение, долгий, шумный и невероятно оглушительный грохот. Такого я никогда в жизни не слыхал. Звук такого великолепного и продолжительного свойства, что, казалось, он находится далеко за пределами человеческих возможностей. С ужасом я вдруг понял, что именно я - автор этого громоподобного слоновьего концерта. Я положил руку на живот и почувствовал, что он опускается как проткнутый заградительный аэростат. Они, наконец, нашли нужное лекарство, и результат оказался настолько зримым (или слышимым), что я даже пожелал было, чтобы его изготовители записали всё это на магнитофонную плёнку в рекламных целях.
Остаток моего вроде бы бесконечного пребывания в больнице шёл в курсе нормального, но несколько затянувшегося выздоровления. Выяснилось, что не все нянечки в этом заведении так уж бесчеловечны, как те две, которые занимались мной после операции. Некоторые из них были просто святые, умелые и добросердечные, искренне преданные своей работе, хотя вся эта организация в целом осталась для меня загадкой. Через день-другой после моего великого взрыва я позвонил и попросил "утку". Удивительно красивая светловолосая девочка, которая показалась мне просто ребёнком, хоть и была в форме сотрудницы-практикантки с испытательным сроком, явилась на мой вызов. Она вроде бы смутилась, услышав мою просьбу, но принесла то, что мне было нужно. Пока она помогала мне установить судно, то старалась смотреть в сторону и очень сильно смущалась. Позднее, когда она пришла выносить его и выполнить обычные обязанности нянечки, она просто совсем растерялась. Я решил узнать о ней побольше и, когда час-другой спустя она принесла мне еду (а качество пищи, как и всё здание и его оборудование было великолепным), я сумел удержать её и завязать разговор. Ей только что исполнилось шестнадцать, она была сиротой из рыбацкой семьи в Коннемаре, которую взял к себе этот орден монашенок, чтобы она сама потом стала монахиней. С десяти лет она была членом команды в небольшой рыбацкой лодке отца, умела обращаться с сетями и фалами не хуже любого мальчика. Её привезли из Ирландии неделю назад, а в этой больнице она работает ровно три дня.
До сегодняшнего утра она никогда в жизни не видела нагого мужчины, так что не удивительно, что так смущалась. Я спросил её, в чем заключаются её остальные обязанности.
- Ну, во-первых, утром я помогаю монахиням одевать головные уборы. Они не могут делать этого сами, так как им не разрешается смотреть в зеркало.
- Что? Никогда? А что, если они увидят себя, к примеру, в витрине магазина?
- Им полагается отвернуться. Так вот, головные уборы занимают у них массу времени, после этого я прихожу из монастыря в больницу и делаю то то, то сё, что скажут.
- Но ведь когда ты станешь монахиней, ты ведь тоже не увидишь больше своего лица?
- Да, никогда, таковы правила ордена.
- Ты много потеряешь, - сказал я, и она снова глубоко покраснела. Однако, с другой стороны, мне пришло на ум, что для некоторых других монахинь это правило было величайшим бесплатным благом и счастьем в жизни. Я и сказал ей об этом.
- Не следует так говорить, - ответила она мягким ирландским говором, это немилосердно.
- А хочешь ли ты быть монахиней? - спросил я. - Разве ты не хочешь выйти замуж, иметь детей и быть женщиной?
- Нет. Мать-настоятельница убедила меня в том, что мне надо отказаться от всего земного, и теперь моё самое заветное желание - стать членом ордена. Ничто теперь не изменит моих намерений. Мне дадут другое имя, и я забуду свою жизнь до того, как меня привезли в монастырь.
"Забыть море и солёный ветер, солнце, и огромное небо над головой, подумал я, - забыть ощущение мокрого песка под ногами и водоросли, забыть покачивание лодки на волнах, плач чаек, забыть шипенье распустившихся и капающих канатов на детских ладонях, забыть миленькое личико, которое она, должно быть, разглядывала в потрескавшемся зеркале с пробуждающимися надеждами и сомнениями подростка.
Меня охватила слепаязлость за то, что казалось мне подавлением и принижением человеческой жизни.
Я сказал:
- Но ведь ты ещё ребёнок, как ты можешь быть уверена в том, что именно этого и хочешь? А что будет, если через месяц-другой ты полюбишь парня или мужчину?
- Я люблю Христа, - так просто и нежно произнесла она, что у меня не нашлось слов, чтобы ответить ей, хотя гнев мой не прошёл. Единственная из больничных монашек, имя которой мне было известно, и которая некогда, должно быть, была так же прекрасна, как это дитя теперь, звалась сестра Тереза Кровоточащего сердца. Я всё думал, чьё же сердце кровоточит, судя по её лицу - её собственное.
Во время моего выздоровления, пока я ещё был в больнице, со мной случилась любопытная вещь. Как только у меня появилась энергия и необходимое для работы вдохновенье, я стал работать над автобиографией своего детства, которая былаопубликована в 1965 году под названием "Дом в Элриге". С абсолютной уверенностью я понял, что моя беспомощность и зависимость, моё лишённое волос тело, то что я в своём пожилом возрасте низведён до детского состояния, сотворили во мне некое чудо перевоплощения, я снова смог мыслить по-детски и вспоминать образы и отношения, которые иначе бы мне не явились. В некотором смысле я действительно снова жил в те молодые годы, так как должен был теперь вписаться в те далёкиеавторитарные структуры. Это воссоздание прошлого было удивительно полным, я прошёл через этап тяжёлой болезни, соответствующий зависимым годам младенчества, и пришёл к нетерпеливому и раздражительному выздоровлению, которое имело своей параллелью нетерпимый протест полового созревания и возмужания. Таким образом, а также потому, что последовательность написания верно и непреднамеренно соответствовала этим этапам, давно позабытые сцены и чувства, разговоры и течения мысли стали явлениями настоящего, а не прошлого. Те образы, вероятно, были отрывочными, но они были реальными, а не придуманными.