раньше.
Кабачок на Розенталерплац.
В передней комнате играют на бильярде, в глубине, в уголке, двое мужчин пьют чай и курят. У одного из них дряблые щеки и седые волосы; он в плаще.
– Ну, валяйте. Но только сидите смирно, не дрыгайтесь так.
– Нет, сегодня вы меня не затащите к бильярду. У меня сегодня рука неверная.
Седой жует сухую булку, не притрагиваясь к чаю.
– Вовсе не требуется. Нам и тут хорошо.
– Знаю, знаю, старая история. Ну, теперь вопрос решен.
– Кто решил-то?
Его собеседник – молодой, светлый блондин, с энергичным лицом, мускулистый.
– Конечно, и я тоже. А вы думали – только они? Нет, теперь все выяснено.
– Другими словами: вас выставили вон.
– Я откровенно поговорил с шефом, он на меня накричал. А в конце дня мне принесли уведомление, что с первого числа я уволен.
– Вот видите, никогда не надо, в известных условиях, говорить откровенно. Если бы вы поговорили с вашим шефом обиняками, он бы вас не понял и вы продолжали бы служить.
– Да я еще не ушел, что вы вообразили? Теперь-то я и покажу себя. Думаете, им сладко от меня придется? Ежедневно в два часа я буду являться и отравлять им жизнь, будьте покойны.
– Молодой человек, молодой человек. А я-то полагал, вы женаты.
Тот поднял голову.
– В том-то и подлость, что я ей еще ничего не сказал, не могу и не могу.
– Может быть, дело еще и наладится…
– Кроме того, она в положении.
– Второй уже?
– Да.
Человек в плаще закутывается в него плотнее, насмешливо улыбается своему собеседнику, а затем, кивнув головой, говорит:
– Что ж, отлично. Дети придают смелости. Вам она теперь могла бы пригодиться.
– Она мне совершенно не нужна, – выпаливает тот. – К чему? Я по уши в долгах. Эти вечные платежи. Нет, не могу ей сказать. А тут еще меня просто выперли. Я привык к порядку, а у нас черт знает что делается. Конечно, у моего шефа есть своя мебельная фабрика, и приношу ли я ему заказы для обувного отдела, ему глубоко наплевать. В том-то и вся штука. Чувствуешь себя какой-то пятой спицей в колеснице. Стоишь себе в конторе и спрашиваешь без конца: посланы ли наконец предложения? Предложения? Какие предложения? Да ведь я же вам уже шесть раз говорил! На кой черт я тогда бегаю по клиентам? Люди в глаза смеются. Либо ликвидируй этот отдел, либо делай дело.
– Выпейте-ка чаю. Пока что ликвидировали вас.
От бильярда подходит какой-то господин без пиджака, кладет руку молодому человеку на плечо и спрашивает:
– Как вы насчет небольшой партии со мною?
За молодого отвечает старший:
– Он получил кроше [123] в подбородок.
– Бильярд очень помогает против кроше. – С этими словами он уходит. Человек в плаще глотает горячий чай. Приятно попивать горячий чай с сахаром и ромом и слушать, как скулят другие. Так уютно в этом кабачке.
– Вы сегодня не собираетесь домой, Георг?
– Не хватает духу, честное слово, не хватает духу. Что я ей скажу? Я не могу взглянуть ей в глаза.
– Идите, идите и смело взгляните ей в глаза.
– Что вы в этом понимаете?
Старший наваливается грудью на столик и мнет в руках концы плаща.
– Пейте, Георг, или скушайте чего-нибудь и молчите. Кое-что я в этом понимаю. Да. Я эти штучки прекрасно знаю. Когда вы еще под стол пешком гулять ходили, я все это сам испытал.
– Нет, пусть-ка кто-нибудь станет на мое место. Была хорошая служба, а потом взяли да все и изгадили.
– Так вот, послушайте-ка. Я был старшим преподавателем. До войны. Когда началась война, я был уже таким, как сейчас. И кабачок этот был таким же, как сейчас. На военную службу меня не призвали. Таких, как я, им не нужно – людей, которые впрыскивают себе морфий. Вернее говоря: меня все же призвали, я думал, со мной случится удар. Шприц, конечно, у меня отобрали, и морфий тоже. Ну и попал же я в переплет. Двое суток я еще кое-как выдержал, пока у меня был запас, капли, а затем – до свиданья, Пруссия, я в психиатрической больнице. В конце концов отпустили меня на все четыре стороны. Да что тут долго говорить – потом меня и из гимназии уволили, потому что, знаете, морфий – это такая штука, что иной раз бываешь как в чаду, в особенности вначале, теперь-то это, к сожалению, больше не случается. Ну а жена? А ребенок? Прости-прощай, родная сторона [124]. Милый мой Георг, я мог бы рассказать вам романтические истории.
Седой пьет, греет руки о стакан, пьет медленно, с чувством, разглядывает чай на свет: «М-да, жена, ребенок: выходит, как будто это и есть весь мир. Я не раскаиваюсь и вины за собой не признаю, с фактами, а также и с самим собою, необходимо считаться. Не следует кичиться своей судьбой. Я – противник учения о роке. Я не эллин, я берлинец [125]. Но почему же вы даете остыть чаю? Подлейте-ка рому». Правда, молодой человек закрывает стакан ладонью, но седой отводит ее и подливает ему изрядно из небольшой фляги, которую достал из кармана: «Мне пора уходить. Спасибо, спасибо. Я должен набегаться до усталости и забыть свои огорчения». – «Бросьте, оставайтесь-ка спокойненько здесь, Георг, выпейте малость, а потом поиграете на бильярде. Только не заводите вы беспорядка. Это – начало конца. Дома я не застал ни жены, ни ребенка, а нашел только письмо, что она возвращается к матери в Западную Пруссию и так далее, исковерканная жизнь с таким мужем, позор и так далее, тогда я причинил себе эту царапинку, вот здесь, на левой руке, что уже попахивает покушением на самоубийство [126]. Но вот, никогда не следует упускать случай пополнить свое образование, Георг; я, например, знал даже провансальский язык, а анатомию, извините! Вот и принял сухожилие за артерию. Я и сейчас не более осведомлен по этой части, но как будто не возникает надобности. Короче говоря: скорбь, раскаяние – все это чушь, ерунда, я остался в живых, жена тоже осталась в живых, ребенок – тоже. У нее появились даже еще дети, там, в Западной Пруссии, целых две штуки, я, очевидно, действовал на расстоянии, и все мы живем себе да живем. Розенталерплац меня радует, шупо на углу меня радует, бильярд меня радует. Ну-ка пусть теперь кто-нибудь скажет, что его жизнь лучше и что я ничего не понимаю в женщинах!»
Блондин глядит на него с отвращением: «Ведь вы же настоящая развалина, Краузе, вы это и