если бы увидел это развевающееся знамя – оно уже во многих местах пробито пулями, потому что жагунсо немедленно открыли по нему огонь с крыши лесов и колоколен Храма, – но в эту минуту замечает наведенный на него ствол ружья. Это в него целятся, это в него стреляют!
Но он не прижимается к земле, не делает попытки отбежать или отползти в сторону, и ему вдруг приходит в голову, что он – в точности как птичка на ветке, которую кобра завораживает взглядом, прежде чем проглотить. Солдат продолжает целиться и стрелять – Леон видит, как после каждого выстрела отдает ему в плечо приклад, и, сквозь клубы дыма и пыли, видит, как горят глаза человека, снова взявшего его на мушку: огонек дикой радости вспыхивает оттого, что он теперь в его власти, что уж на этот раз прицел будет точен. Но чья-то железная рука, едва не вывихнув Леону предплечье, выдергивает его из этой щели, рывком поднимает и куда-то тащит. Полуголый Жоан Большой кричит ему, указывая на Кампо-Гранде:
– Беги туда, по улицам Младенца Христа, Святого Элигия и Святого Петра! Там псов задержат. Спасайся! Беги туда!
Отпустив Леона, он снова кидается в схватку, кипящую между церквами и Святилищем, а Леон, которому его рука не давала упасть, сразу оседает наземь, но уже через мгновенье вскакивает, как будто толчок, полученный от негра, пробудил дремавшие в нем силы, и, выгнувшись всем телом, словно давая костям стать на место, снова трусит на четвереньках по загроможденной грудами щебня и битого камня Кампо-Гранде: когда-то она была прямой и широкой и единственная в Канудосе заслуживала названия улицы, а теперь, подобно всем остальным, превратилась в изрытый ямами и воронками пустырь, заваленный трупами. Но он ничего не видит, тело его почти распластывается по земле, он не обращает внимания ни на ушибы, ни на порезы, он поглощен одним: добраться туда, куда было ему велено, пробежать улочки Младенца Христа, Святого Элигия и Святого Петра – извиваясь змеиным хвостом, они выводят на улицу Матери Церкви, а там он будет в безопасности, там его спрячут, укроют, спасут. Но, свернув за третий угол на улицу Младенца Христа, превращенную снарядами в настоящее ущелье, он слышит частую стрельбу, видит вспышки красновато-желтого пламени и клубочки серого дыма, спиралями восходящего к небу. Он останавливается в нерешительности, присев на корточки возле перевернутой тачки и забора из жердей – это все, что осталось от дома. Хватит ли у него духу двинуться навстречу огню, пулям? Не лучше ли вернуться? В самом конце крутого подъема, как раз на пересечении улиц Младенца Христа и Матери Церкви копошатся люди, торопливо перебегая с места на место, кучками и поодиночке. Должно быть, это и есть баррикада. Надо бежать туда, к людям: на миру и смерть красна.
Но он вовсе не забыт и не брошен, как ему кажется: на середине улицы, по которой он взбирается скачками, он слышит точно из-под земли исходящие голоса, громко окликающие его слева и справа: «Леон! Леон! Сюда! Скорей! Прячься! Ложись!» Где ж ему спрятаться? Он никого не видит и продолжает бежать мимо куч земли, мимо развалин, обломков и трупов – у некоторых животы разворочены пулеметными очередями, внутренности вывалились наружу. Судя по удушающему смраду, они лежат тут давно – много часов, а может, и дней. Зловоние перемешивается с пороховой гарью, Леон задыхается, чувствует, как из глаз катятся слезы. Совсем неподалеку появляются шестеро солдат: трое держат в руках факелы, четвертый льет на них из жестяной посудины какую-то жидкость – наверно, это керосин, потому что солдаты поджигают факелы и швыряют их в дома, покуда остальные палят в проемы окон и дверей. Леон замер как вкопанный, остолбенев, в десяти шагах от них. Но тут вдруг гремят выстрелы, и Леон, прижавшись к земле, не сводя с республиканцев полуослепших глаз, видит, как они роняют винтовки, падают, корчатся, глухо рычат, сраженные неизвестно откуда прилетевшими пулями. Один из безбожников, обхватив голову, подкатывается к самым ногам его и замирает, вывалив изо рта язык.
Да откуда же стреляют жагунсо? Где они прячутся? Леон настороженно всматривается в упавших, ожидая, что кто-нибудь из них очнется, встанет и убьет его.
Из полуразрушенной лачуги кто-то выскакивает и то бегом, то ползком, извиваясь наподобие дождевого червя, стремительно движется к убитым, и Леон, едва успев понять: «Сорванец!», видит, что мальчишек – трое, а следом ползут еще. Они обшаривают трупы солдат, срывают у них с пояса подсумки и фляги: один мальчишка вонзает в горло солдату – он, оказывается, еще дышал – нож, такой огромный, что сорванец с трудом удерживает его в руках.
«Леон! Леон!» – окликает его мальчишка, который манит его к себе, исчезая за полуоткрытой дверью. Остальные, волоча по земле добычу, разбегаются, и лишь тогда окаменевший от ужаса Леон сдвигается с места. На пороге его подхватывают сразу несколько рук: поднимают, передают, вносят в дом, опускают наземь. «Дайте ему попить», – слышит он женский голос. Кто-то всовывает фляжку в его окровавленные ладони, он прикладывает ее к губам, делает большой глоток, взволнованно и благодарно ощущая, как вода, точно по волшебству, гасит огонь, опаляющий ему нутро.
С трудом переводя дух, он отвечает на вопросы жагунсо – их тут человек шесть или семь: все вооружены, все до неузнаваемости перемазаны пороховой копотью, залиты потом, кое у кого наскоро перевязаны головы. Рассказывая, что видел на площади и по дороге сюда, он только теперь с изумлением замечает, что под ногами у него не яма, а подземный ход, из которого выныривает сорванец со словами: «Опять идут с огнем!» Жагунсо – среди них две женщины, – мягко оттесняя Леона в сторонку, кидаются к окнам. У женщин этих тоже в руках ружья, щуря левый глаз, они тоже целятся в кого-то. Через щели в стене Леон, словно в навязчиво повторяющемся сновидении, замечает солдат, которые бросают на крыши и окна домов горящие факелы. «Огонь!» – командует кто-то, и комната затягивается дымом. Леон слышит грохот взрыва— один, потом еще и еще. Когда дым рассеивается, сорванцы выпрыгивают из ямы и снова уползают на улицу за патронами, за водой.
– Вот и ладно будет: подпустим поближе и всех положим. Здесь они не уйдут от нас, – говорит жагунсо, вгоняя шомпол в дуло своего ружья.
– Салустиано, твой дом подожгли, – говорит женщина.
– И мой, и Жоана Апостола, – отвечает тот.
Два этих дома – прямо перед ними; они пылают, сквозь треск пробиваются возбужденные голоса, крики, какая-то беготня: густой дым ползет