Знаете, говорят, в этой войне нет ничего смешного. И это так. Не скажу, что война -- ад, уж очень заездили такие слова со времен генерала Шермана, но раз восемь я предпочел бы угодить в преисподнюю. Может статься, там не так скверно, как на этой войне. Например, в окопах, когда во время атаки в группу людей, среди которых стоишь и ты, прямым попаданием угодил снаряд. Снаряды не так уж страшны, если нет прямого попадания. Конечно, может задеть осколком. Но при прямом попадании на тебя градом сыплются останки товарищей. Буквально сыплются. За шесть дней, проведенных в окопах на передовой всего в пятидесяти ярдах от австрийцев, я прослыл заговоренным. Надеюсь, так оно и есть. Вы слышите постукивание -- это звук моих костяшек о доски на койке.
Что ж, теперь я могу клятвенно поднять руку и заявить, что был обстрелян фугасными минами, шрапнелью, химическими снарядами, ручным "гранатометом", снайперами, пулеметами и в дополнение ко всему аэропланом, совершавшим налет на наши позиции. Правда, в меня еще на бросали ручной гранаты, но винтовочная граната разорвалась довольно близко. Возможно, ручная граната еще впереди. И после всего получить только пулеметное ранение и осколки мины, да и то, как говорят ирландцы, наступая в направлении тыла, это ли не везение. Что скажете, родственники?
227 ранений, полученных от разорвавшейся мины, я сразу даже не почувствовал, только казалось, будто на ноги мне надели резиновые ботинки, полные воды. Горячей воды. И колено повело себя как-то странно. Пулеметная пуля стегнула по ноге словно обледеневший снежок. Правда,она сбила меня с ног. Но я поднялся и дотащил своего раненого до блиндажа. У блиндажа я просто рухнул. Итальянец, которого я тащил, залил кровью мой китель, а брюки выглядели так, словно в них делали желе из красной смородины, а потом прокололи дыры, чтобы выпустить жижу. Капитан, большой мой приятель -- это был его блиндаж -- сказал: "Бедняга, Хем, скоро он О. В. П.". Это значит "обретет вечный покой". Из-за крови на кителе они решили, что у меня прострелена грудь. Но я заставил их снять с меня китель и рубашку. Нижней рубашки не было, и мой старый торс оказался целехонек. Тогда они сказали, что я, возможно, буду жить. Это меня бесконечно ободрило. Я сказал капитану по-итальянски, что хочу взглянуть на ноги, хотя мне и было страшно. Итак, мы стянули брюки, и мои конечности были на месте, но, бог мой, в какое месиво они превратились. Никто не мог понять, как мне удалось пройти сто пятьдесят ярдов с такой ношей, простреленными коленями и двумя здоровенными дырками в правом ботинке. Кроме того, я получил еще свыше двухсот легких ранений. "О,-- сказал я,-- мой капитан, это пустяки. В Америке такое может любой. У нас главное не показать противнику, что мы разбиты!"
Тирада эта потребовала некоторого напряжения моих лингвистических способностей, но я с ней справился и тут же отключился на пару минут. Когда я пришел в себя, они потащили меня на носилках три километра до перевязочного пункта. Дорога была перепахана снарядами, и санитарам-носильщикам пришлось идти напрямик. Как только заслышат большой снаряд -- жж-ух-бум,-- так сразу меня на землю и сами плашмя рядом. Теперь мои раны болели так, словно 227 дьяволят впивались когтями в тело. Во время наступления перевязочный пункт эвакуировали, так что в ожидании санитарной машины мне пришлось два часа проваляться в конюшне, крышу которой снесло снарядом. Когда машина пришла, я приказал им проехать дальше по дороге и подобрать раненых солдат. Машина вернулась, полная раненых, и меня погрузили в кузов. Артобстрел все еще продолжался, и где-то позади ухали наши батареи, и 250-и 350-миллиметровые снаряды, грохоча как паровоз, проносились над нами в сторону Австрии. Потом мы слышали их разрывы за передовыми позициями, и снова свист большого австрийского снаряда и грохот взрыва. Но наши палили чаще и более крупными снарядами, Потом сразу за нашим навесом заговорили полевые пушки -- бум, бум, бум, бум, и 75" и 149-миллиметровые снаряды, шипя, полетели к австрийским позициям, и пулеметы трещали, как клепальные молотки,-- тат-а-тат, тат-а-тат.
Два-три километра меня везли в итальянской санитарной машине и потом выгрузили в перевязочном пункте, где оказалось полно знакомых офицеров-медиков. Они сделали мне укол морфия и противостолбнячный укол, и побрили ноги, и извлекли из них двадцать восемь осколков разной величины. Они великолепно наложили повязки, и все пожали мне руки я, наверное, расцеловали бы, но я их высмеял. Пять дней я провел в полевом госпитале, а затем меня перевезли сюда, в базовый госпиталь.
Я послал вам телеграмму, чтобы вы не волновались. В госпитале я пробыл один месяц и двенадцать дней и надеюсь через месяцок выйти отсюда. Хирург-итальянец здорово поработал над моей правой коленкой и правой ступней. Он наложил двадцать восемь швов и уверяет, что я смогу ходить не хуже, чем до сих пор. Раны все затянулись, и инфекции не было. Он наложил гипс на правую ногу, чтобы сустав сросся. У меня осталось несколько оригинальных сувениров, которые он извлек при последней операции.
Пожалуй, теперь без болей я буду чувствовать себя даже неуютно. Через неделю хирург намерен снять гипс, а через десять дней он позволит мне встать на костыли.
Придется заново учиться ходить.
Это самое длинное письмо из всех, что мне доводилось писать, а сказано в нем так мало. Поклон всем, кто обо мне справлялся, и, как говорит матушка Петингил, "Да оставят нас в покое, дабы могли мы пребывать в семьях своих!"
Доброй ночи и всем моя любовь.
ЭРНИ
3 марта 1919 года
Джеймсу Гэмблу Оук-Парк, Иллинойс
Дорогой вождь,
знаешь, я бы написал тебе и раньше. В моем дневнике в течение месяца было нацарапано на первой странице "написать Джиму Гэмблу". Каждый день, каждую минуту я корю себя за то, что меня нет с тобой в Таормине. У меня дьявольская ностальгия по Италии, особенно когда подумаю, что мог бы быть сейчас там и с тобой. Честно, вождь, даже писать об этом больно. Только подумаю о нашей Таормине при лунном свете, и мы с тобой, иногда навеселе, но всегда чуть-чуть, для удовольствия, прогуливаемся по этому древнему городу, и на море лежит лунная дорожка, и Этна коптит вдалеке, и повсюду черные тени, и лунный свет перерезает лестничный марш позади виллы. О, Джим, меня так сильно тянет туда, что я подхожу к замаскированной книжной полке у себя в комнате и наливаю стакан и добавляю обычную дозу воды, и ставлю его возле потрепанной пишущей машинки, и смотрю на него некоторое время, и вспоминаю, как мы сидели у камина после одного из обедов... и я пью за тебя, вождь. Я пью за тебя.
Бога ради, пока можешь, не возвращайся в эту страну. Поверь знающему человеку. Я патриот и готов умереть за эту великую и славную страну. Но жить здесь, черта с два!
Нога молодцом, родные в порядке, было здорово снова увидеть их. Кстати, они не узнали меня, когда я сошел с поезда. У меня было бурное, но приятное путешествие домой. Три великолепных дня на Гибралтаре. Я одолжил штатский костюм у какого-то английского офицера и съездил в Испанию. Потом, как всегда, несколько сумасшедших дней в Нью-Йорке... Здесь из меня пытались сделать героя. Но ты и я знаем, что настоящие герои мертвы. Будь я действительно смельчаком, и меня бы не было в живых...
Написал несколько чертовски хороших вещей, Джим. И начинаю кампанию против филадельфийской газеты "Сатердей ивнинг пост". В прошлый понедельник послал им первый рассказ. Пока, конечно, молчат. Завтра еще один рассказ отправится к ним. Я намерен послать им так много рассказов и все такие шедевры (нет, голова моя не вскружилась), что им придется купить их по крайней мере в целях самозащиты...
...Невеста2 моя все еще в забытом богом местечке Торре-ди-моста за Пьяве... Она пока не знает, когда вернется домой. А я откладываю деньги. Можешь себе представить? Я не могу... Вот что значит не пить и быть за тридевять земель от друзей. Может быть, теперь, когда я исправился, я ей больше не понравлюсь, правда, исправился я не окончательно...
Знаешь, мне бы так хотелось быть с тобой,
ХЕММИ
8 августа 1920 года
Грейс Куинлэн
(знакомая Э. X. по Оук-Парку.-- В. П.)
Воин-Сити, Мичиган
Дражайшая Ги,
мы были на Черной реке и вернулись в Хортон-Бей (поселок в шт. Мичиган.-В. П.) только вчера, и твое письмо уже пришло... Чудесно ночевать в лесу, завернувшись в одеяла возле тлеющих углей погасшего костра, и, когда все уснули, смотреть на луну и думать, думать обо всем. В Сицилии считается опасным спать, если луна смотрит в лицо. Можно стать лунатиком. Помешанным. Должно быть, именно так случилось со мной.
Теперь о том, как меня выгнали из дому. Урсула и Санни (младшие сестры Э. X. ... -- К. Бейкер), дочь миссис Лумис и гостившая у нее подруга, задумали полуночный ужин. Они потащили с собой и меня с Брамми (Теодор Врамбэк, журналист, друг Э. X. по Италии.-- В. П.). Нам и идти-то не хотелось... Вернулись мы в три часа утра... Миссис Лумис хватилась девушек и, разъяренная, явилась к нам и устроила скандал, и обвинила меня и Брамми в том, что мы затеяли эту пирушку бог знает в каких целях!.. Итак, наутро меня и Брамми выгнали из дому, не позволив даже объясниться!