В УZeitschrift fur germanische PhilologieФ я написал, что 127-й сонет отсылает к памятному разгрому Непобедимой Армады. Я забыл, что этот тезис еще в 1899 году выдвинул Сэмюэл Батлер.
Поездка в Стратфорд-он-Эйвон оказалась, как и следовало ожидать, совершенно бесплодной.
Потом сны начали постепенно меняться. Меня не посещали ни великолепные кошмары, в отличие от Де Куинси, ни благочестивые аллегорические картины, в отличие от его наставника Жан-Поля. В мои ночи вошли незнакомые лица и дома. Первое узнанное мной лицо принадлежало Чапмену; потом появился Бен Джонсон и сосед поэта, который не фигурирует в биографиях, но которого Шекспир, скорей всего, видел каждый день.
Владея энциклопедией, вовсе не владеешь каждой ее строкой, каждым разделом, каждой страницей, каждым рисунком; просто владеешь возможностью все это при необходимости узнать. И если это верно для такой конкретной и сравнительно простой материи, к тому же расположенной в алфавитном порядке статей, то как может быть иначе с материей настолько абстрактной и неуловимой, ondoyant et divers, как чудесная память давно ушедшего человека?
Никому не под силу вместить в один миг всю полноту прошлого. Подобным даром не наделены ни известный мне как-никак Шекспир, ни я, его скромный наследник. Человеческая память ? не сумма пережитого, а хаос неведомых возможностей. Если не ошибаюсь, Августин говорит о чертогах и подземельях памяти. Вторая метафора абсолютно точна. В эти подземелья я и спустился.
В памяти Шекспира, как любого из нас, есть темные области, обширные области намеренно забытого. Не без некоторого потрясения я вспомнил, как Бен Джонсон декламировал латинские и греческие гекзаметры, а слух, несравненный шекспировский слух то и дело путал долгие и краткие слоги на потеху коллегам.
Я узнал радость и тоску, от которых зависит каждый. Долгое и усидчивое одиночество исподволь учило меня тем острей воспринимать чудо.
Через месяц память умершего меня уже окрыляла. Неделю мне было даровано неслыханное счастье: я считал себя почти Шекспиром. Его строки повернулись новой, неожиданной стороной. Я понял, что луна для Шекспира ? не столько луна, сколько богиня Диана, и не столько Диана, сколько это темное, никак не приходящее в голову слово УmoonФ. И еще одно открытие ждало меня. Явные погрешности Шекспира, те случаи Уabsence dans lТinfiniФ , которыми восторгался Гюго, были не случайными. Шекспир не исправлял и даже вставлял их, чтобы речь, предназначенная для сцены, звучала непринужденно и не казалась слишком отшлифованной, искусственной (nicht allzu glatt und gekunstelt). Поэтому же он наслаивал метафоры одну на другую.
my way of life Is fallТn into the sear, the yellow leaf.
Однажды я почувствовал какую-то затаенную в памяти вину. Я не стал ее определять; это раз и навсегда сделал Шекспир. Скажу только, что та вина не имела ничего общего с извращением.
Я понял, что разграничение трех способностей человеческой души ? памяти, разума и воли ? не выдумка схоластиков. Память Шекспира могла только одно: раскрыть мне обстоятельства его жизни. А неповторимым поэта делали, конечно, не они; главным было то, во что он сумел превратить этот хрупкий материал, ? стихи.
Вслед за Торпом, я в простоте душевной принялся сочинять биографию. Но скоро убедился, что этот литературный жанр требует писательских умений, которых у меня нет. Я не умел рассказывать. Я не мог рассказать даже собственную историю, а уж она была куда необычней шекспировской. Кроме того, подобная книга оказалась бы ни к чему. Случай или судьба вдоволь отмерили Шекспиру всего расхожего и чудовищного, что знает по себе каждый. Он сумел создать из этого сюжеты, героев, в которых было куда больше жизни, чем в придумавшем их седовласом человечке, ? стихи, оставшиеся в памяти поколений, музыку слова. Так зачем распутывать эту сеть, зачем вести под башню подкоп, зачем сводить к скромным масштабам документированной биографии или реалистического романа макбетовские шум и ярость?
Как известно, Гёте у нас в Германии ? предмет официального культа; куда задушевней наш культ Шекспира, к которому мы примешиваем толику ностальгии. (В Англии предмет официального культа ? Шекспир, бесконечно далекий от англичан; но главная книга Англии ? конечно, Библия.)
На первом этапе судьба Шекспира была для меня беспредельным счастьем, потом ? воплощенным гнетом и ужасом. Вначале память каждого текла по своему руслу. Со временем могучая шекспировская река нагнала и почти захлестнула мой скромный ручеек. Я с ужасом понял, что забываю родной язык. Память ? основа личности; я стал опасаться за свой разум.
Друзья заходили по-прежнему; я поражался, как это ни один из них не видит, что я в аду.
Понемногу я переставал понимать самые обычные вещи (die alltagliche Umwelt). Как-то утром я растерялся перед странными громадами из железа, дерева и стекла. Меня оглушили свистки, крики. Прошла секунда ? мне она показалась бесконечной, ? прежде чем я узнал паровоз и вагоны Бременского вокзала.
С годами каждому из нас приходится нести на себе растущий груз памяти. А у меня за плечами их было два (порою они срастались в один): мой собственный и недоступного мне другого.
Каждая вещь на свете хочет оставаться собой, написал Спиноза. Камень хочет быть камнем, тигр ? тигром. Я хотел снова стать Германом Зёргелем.
Не помню точно, когда я задумал вернуть себе свободу. Способ я выбрал самый простой. Позвонил по нескольким случайным номерам. Трубку снимали дети, женщины. Их я решил не беспокоить. Наконец послышался голос человека, явно образованного, мужчины. Я сказал:
? Хотите владеть памятью Шекспира? Говорю совершенно серьезно. Подумайте.
Голос с сомнением ответил:
? Что ж, я готов рискнуть. Принимаю память Шекспира.
Я рассказал условия. Как ни странно, я чувствовал тоску по книге, которую должен был, но не дал себе написать, и вместе с тем страх, что призрак не покинет меня никогда.
Потом я повесил трубку и с надеждой повторил смиренные слова:
Simply the thing I am shall make me live.
Когда-то я изобретал способы оживить в себе прежнюю память, теперь я искал способов ее стереть. Одним из них стало исследование мифологии Уильяма Блейка, взбунтовавшегося ученика Сведенборга. Я убедился, что она не столько сложна, сколько переусложнена.
Этот и другие пути ни к чему не привели; все возвращало меня к Шекспиру.
Единственное, что еще внушает надежду, - это строгая и неисчерпаемая музыка. Иначе говоря, Бах.
Постскриптум 1924 года. Я ? самый обычный человек. Днем я ? профессор в отставке Герман Зёргель, который ведет свою картотеку и пишет избитые вещи, сдобренные эрудицией. Но иногда по утрам я понимаю, что сны минуту назад видел кто-то другой. Из вечера в вечер меня преследуют беглые проблески памяти. Кажется, не придуманные.