Часы у вас с собой? Отлично! В десять вечера я к вам постучу. Доброй ночи!
Советник пошел к выходу. На пороге он еще раз обернулся:
— В ближайшие дни вам придется побыть здесь в полном уединении, госпожа Розенталь. Постарайтесь привыкнуть. Одиночество иной раз очень полезно. И не забывайте: важен любой уцелевший, в том числе и вы, именно вы! Помните про задвижку!
Он ушел так тихо, так тихо затворил дверь — она слишком поздно сообразила, что и доброй ночи ему не сказала, и не поблагодарила. Быстро шагнула к двери, но еще по пути одумалась. Только повернула задвижку, потом села на ближайший стул, ноги дрожали. Из зеркала на туалетном столике на нее смотрело бледное лицо, опухшее от слез и бессонницы. И она медленно, печально кивнула ему.
Это ты, Сара, сказал внутренний голос. Лора, которую теперь зовут Сарой. Ты была хорошей коммерсанткой, все время в делах. Имела пятерых детей, один живет теперь в Дании, один — в Англии, двое — в США, а один лежит здесь, на Еврейском кладбище на Шёнхаузер-аллее. Я не сержусь, когда они зовут тебя Сарой. Лора постепенно превратилась в Сару; сами того не желая, они сделали меня дочерью моего народа, и только его дочерью. Он хороший человек, этот старый интеллигентный господин, но такой чужой, такой чужой… Я бы никогда не сумела по-настоящему с ним поговорить, как говорила с Зигфридом. По-моему, он холодный. Несмотря на доброту, холодный. Даже доброта его холодна. Все дело в законе, которому он повинуется, в справедливости этой. У меня всегда был один закон: любить детей и мужа и помогать им преуспеть в жизни. А теперь вот сижу здесь, у этого старика, и все, что я собой представляю, от меня отпало. Это и есть одиночество, о котором он говорил. Сейчас еще и половины седьмого утра нет, и до десяти вечера я его не увижу. Пятнадцать с половиной часов наедине с собой — чего только я не узнаю о себе, о чем до сих пор не ведала? Мне страшно, очень страшно! Наверно, я закричу, во сне закричу от страха! Пятнадцать с половиной часов! Полчасика-то он мог бы еще со мной посидеть. Но ему не терпелось читать свою старую книжку. При всей его доброте люди для него ничего не значат, он только справедливостью своей дорожит. И поступил так, потому что она этого требует, а не ради меня. А для меня его поступок имел бы ценность, только если бы он совершил его ради меня!
Она медленно кивает скорбному лицу Сары в зеркале. Оглядывается, смотрит на кровать. Комната моей дочери. Она умерла в тридцать третьем. Не здесь! Не здесь! — проносится у нее в голове. Она вздрагивает. Как он это сказал. Конечно, она умерла из-за… них, но он никогда не расскажет, а я не рискну спросить. Нет, не могу я спать в этой комнате, это ужасно, бесчеловечно. Пусть устроит меня в комнате прислуги, где постель еще теплая от тела живого человека, который там спал. Здесь я нипочем не усну. Здесь можно только кричать…
Она осторожно осматривает баночки и коробочки на туалетном столике. Высохшие кремы, комковатая пудра, позеленевшая губная помада — а она умерла еще в тридцать третьем. Семь лет. Я должна что-нибудь сделать. Какой сумбур внутри — от страха. Теперь, когда я очутилась на этом островке мира и покоя, страх вылезает на поверхность. Я должна что-нибудь сделать. Нельзя мне сидеть наедине с собой.
Она порылась в своей сумке. Нашла бумагу и карандаш. Напишу детям, Герде в Копенгаген, Эве в Илфорд, Бернхарду и Штефану в Бруклин. Но писать бессмысленно, почта не работает, война. Напишу Зигфриду, найду способ тайком переправить письмо в Моабит. Если старая служанка и вправду надежна. Советнику знать об этом незачем, а я могу дать ей денег или что-нибудь из драгоценностей. У меня пока кое-что есть…
Она и это достала из сумки, положила перед собой — деньги в конвертах, украшения. Взяла в руки браслет. Подарок Зигфрида, когда родилась Эва. Первые роды, я тогда очень натерпелась. Как он хохотал, увидев ребенка! Живот трясся от смеха. Все невольно смеялись, когда видели ребенка с черными кудряшками и пухлыми губками. Говорили: белый негритенок. А мне Эва казалась красавицей. Тогда Зигфрид и подарил мне этот браслет. Дорогущий — он все потратил, что выручил за неделю распродаж. Я так гордилась, что стала матерью. Браслет ничего для меня не значил. У Эвы теперь у самой три девочки, Гарриет уже девять лет. Наверно, она часто думает обо мне там, в Илфорде. Но что бы ни думала, ей и в голову не придет, что ее мать сидит здесь, в комнате покойной дочери кровавого Фромма, который повинуется одной лишь справедливости. Сидит одна-одинешенька…
Отложив браслет, она взяла в руки кольцо. Целый день просидела над своими вещицами, тихонько бормотала себе под нос, цеплялась за прошлое, не желала думать о том, кто она теперь.
Временами ее захлестывал неистовый страх. Один раз она уже была возле двери, твердила себе: если б я только знала, что они мучают недолго, что убивают быстро и безболезненно, то пошла бы к ним. Невмоготу мне это ожидание, к тому же, вероятно, оно бессмысленно. Рано или поздно меня все равно схватят. И почему важен любой уцелевший, почему именно я? Дети будут реже думать обо мне, внуки вообще перестанут, Зигфрид в Моабите тоже скоро умрет. Не понимаю, что имел в виду советник, вечером непременно спрошу. Но он, верно, только усмехнется и скажет что-нибудь такое, от чего мне вообще никакого толку, потому что я обыкновенный человек, даже теперь, человек из плоти и крови, постаревшая Сара.
Она оперлась рукой о туалетный столик, печально всмотрелась в свое лицо, покрытое сеткой морщинок. Морщины, оставленные заботой и страхом, ненавистью и любовью. Потом вернулась к столу, к своим украшениям. Чтобы скоротать время, снова и снова пересчитывала купюры; немного погодя попыталась разложить их по сериям и номерам. Иногда добавляла фразу в письмо мужу. Но письма не вышло, только несколько вопросов: как он там устроен, чем питается, не может ли она позаботиться о его белье? Мелкие, несущественные вопросы. И еще: у нее все хорошо. Она в безопасности.
Нет, это не письмо, так, бессмысленная, никчемная болтовня, вдобавок лживая. Она вовсе не в безопасности. Никогда за последние ужасные месяцы она не чувствовала такой опасности, как в этой тихой комнате. Знала, что здесь поневоле