Габриэль Гарсиа Маркес – величайший писатель XX века, лауреат Нобелевской премии, автор всемирно известных романов «Сто лет одиночества», «Любовь во время чумы» и «Осень патриарха».
«Мне всегда хотелось написать книгу об абсолютной власти» – так автор определил главную тему своего произведения.
Диктатор неназванной латиноамериканской страны находится у власти столько времени, что уже не помнит, как к ней пришел. Он – уже и человек, и оживший миф, и кукловод, и марионетка в руках Рока. Он совершенно одинок в своем огромном дворце, где реальное и нереальное соседствуют самым причудливым образом.
Он хочет и боится смерти. Но… есть ли смерть для воплощения легенды?
Возможно, счастлив властитель станет, лишь когда умрет и поймет, что для него «бессчетное время вечности наконец кончилось».
паузы, разве что в смертельный час сиесты, когда он уходил в сумрачные владения наложниц, выбирал одну и наскакивал, не раздевая, не раздеваясь, не затворяя дверей, и по всему дому раздавалось тогда бесчувственное пыхтение мужика, которому приспичило, нетерпеливое звяканье золотой шпоры, повизгивание разохотившегося кобеля, испуганный голос женщины, не способной сосредоточиться на мимолетном мгновении любви под хмурыми взглядами своих недоносков, ее выкрики: пошли прочь отсюда, марш во двор играть, нечего детям на такое смотреть, и в эту минуту словно ангел пролетал по небу отчизны, голоса умолкали, жизнь замирала, все застывали, приложив палец к губам, не дыша, тихо, генерал сношается, но те, кто лучше всех его знал, не слишком верили в передышку даже в эту священную минуту, ведь он, казалось, обладал способностью раздваиваться, в семь часов вечера его видели за партией в домино и одновременно поджигающим коровьи лепешки для отпугивания москитов в зале аудиенций, и никто не питал иллюзий, покуда не гасли последние огни в окнах и не раздавался грохот трех замков, трех засовов, трех щеколд в президентской спальне и звук утомленного тела, валившегося на каменный пол, дыхание дряхлого ребенка становилось все глубже по мере того, как поднимался прилив, и наконец арфы ночного ветра заглушали цикад, терзавших его барабанные перепонки, и широкая пенистая волна затапливала улицы затхлого города вице-королей и буканьеров [3] и врывалась в окна дворца, словно неудержимая августовская суббота, и зеркала обрастали ракушками, и зал аудиенцией отдавался на милость безумствам акул, а волна преодолевала самые высокие уровни доисторических океанов, заливая весь лик земной, пространство и время, и только он один дрейфовал лицом вниз в лунной воде своих снов одинокого утопленника, в полотняной форме рядового, в крагах, в золотой шпоре, подложив правую руку под голову вместо подушки. В тернистые годы, предшествовавшие его первой кончине, это умение быть всюду одновременно, умение подниматься, спускаясь, умение упиваться морем, агонизируя в миг неумелой любви, объяснялось не природным даром, в который верили почитатели, и не коллективными галлюцинациями, на которые ссылались критиканы, а великой удачей – круглосуточной службой и беззаветной преданностью Патрисио Арагонеса, идеального двойника, найденного по чистой случайности, когда никто и не искал, просто к генералу пришли с известием, мол, фальшивая президентская карета разъезжает по индейским селениям, мол, афера с подлогом вполне удалась, мол, они видели безмолвные печальные глаза в траурном сумраке, видели бледные губы, девичью нервную руку в атласной перчатке, разбрасывающую горсти соли над головами коленопреклоненных страждущих бедолаг на улицах, а позади кареты ехали верхом два фальшивых офицера и собирали звонкую монету в обмен на исцеление, вы только представьте, господин генерал, какое святотатство, но он никак не наказал самозванца, а велел тайно доставить во дворец с сизалевым мешком на голове, чтобы их не перепутали раньше времени, и тогда-то пережил унижение лицезреть самого себя, оказаться равным кому-то, вот же ж на хрен, да он – это я, и так оно и было, разве что властному голосу оригинала двойник так и не смог выучиться, зато линии руки были отчетливее, и линию жизни ничто не прерывало до самого основания большого пальца, и если он не приказал расстрелять двойника на месте, то не из-за намерения сделать его официальным заместителем – до этого он не сразу додумался, – а из-за щемящего чувства, будто на ладони самозванца начертана его собственная судьба. К тому времени, как он разуверился в этой соблазнительной догадке, Патрисио Арагонес успешно пережил шесть покушений, приобрел привычку волочить ноги вследствие вызванного ударами кувалды плоскостопия, и в ушах у него шумело, стылыми зимними утрами ныло разбухшее яичко, он научился теребить золотую шпору с якобы спутанными ремешками, просто чтобы убивать время на аудиенциях, и бормотать: черт бы подрал этих фламандских шорников, даже пряжку как следует сделать не могут, и из шутника и балагура, каким был, когда работал в стеклодувной мастерской своего отца, превратился в человека задумчивого и угрюмого, и не слушал, что ему говорят, а всматривался во мрак глаз собеседника, пытаясь догадаться, о чем умалчивают, и ни на один вопрос не отвечал, не спросив сперва, а что вы сами думаете по этому поводу, и перестал быть лодырем и прожигателем жизни, каковым слыл во времена торговли чудесами, и стал усердным до оскомины, неутомимым ходоком, жадным и вороватым, смирился с необходимостью любить наскоком и спать на полу, в одежде, лицом вниз, без подушки, и отказался от самонадеянных претензий на собственную личность, а также наследственного призвания к легкомысленному ремеслу выдувания бутылок из стекла, и возложил на себя опаснейшие обязанности власти, и первые камни закладывал туда, куда не суждено было лечь вторым, и перерезал ленточки на вражеских территориях, и претерпевал бесчисленные недоваренные мечтания, бессчетные сдавленные вздохи о несбыточном, когда, почти не касаясь волос, надевал короны на головы бесконечно одинаковых, неосязаемых и недоступных королев красоты, потому что раз и навсегда принял безликую участь – жить чужой судьбой, и поступил так не из алчности и не из убеждения, а просто сменил свою жизнь на пожизненную должность официального самозванца, за которую причиталось пятьдесят песо месячного жалованья и королевская жизнь без досадной нужды быть королем, чего еще и желать. Смешение двух личностей достигло предела однажды вечером, когда дули протяжные ветра и он застал Патрисио Арагонеса у окна, тот созерцал море, тяжко вздыхая в душном аромате кустов жасмина, и он не на шутку встревожился и спросил, уж не подсыпали ли ему в еду аконитовой отравы, а то вид у него больно отсутствующий и какой-то скучный, а Патрисио Арагонес ответил: нет, господин генерал, гораздо хуже, в субботу он короновал очередную королеву карнавала и танцевал с ней первый вальс и теперь не может найти выхода из этого воспоминания, ибо ему повстречалась самая прекрасная женщина на свете, из тех, что не про мою честь, господин генерал, вы бы ее видели, а он со вздохом облегчения ответил, да хрен ли тут думать, такое со всяким случается, которому бабы недостает, и предложил похитить ее, как сам не раз похищал строптивых красоток себе в наложницы, разложу ее тебе на койке, четверых армейцев поставим за руки за ноги держать, и знай себе угощайся, хрен ли, хлебай полной ложкой, пока не рыпается, даже недотроги поначалу бесятся и морду воротят, а потом умоляют: не оставляйте меня так, господин генерал, как надкушенную сливу, но Патрисио Арагонесу этого показалось мало, он хотел, чтобы его любили, она ведь из тех, кто знает, что