ЕВГЕНИЙ ФЁДОРОВИЧ БОГДАНОВ
КОГДА ОТЦВЕТАЮТ ТРАВЫ
Поле вгустую усеяно ромашками, будто снег внезапно выпал на травы и не таял, греясь в лучах солнца.
Над полем раскинулось голубовато-золотистое, спокойное небо. Изредка налетал ветер, и внизу, под обрывом, Чарома покрывалась пупырышками ряби. Ромашки бились головками о сапоги, роняли белые, кое-где уже начавшие подсыхать лепестки. Травы отцветали, теряя раннюю сочность и свежесть, и сеяли спелую пыль семян. Колхозники с дальних, богатых травостоем лугов переходили на ближние покосы.
Клавдия шла с покосов домой. Ей хотелось в субботний вечер пораньше истопить баню, вымыть в избе полы, чтобы муж, вернувшись с пожни, мог хорошо отдохнуть.
Походка у Клавдии быстрая и легкая. Женщина словно скользила по тропинке, сохраняя неподвижность и стройность стана, придерживая загорелой рукой косу на плече. На полотне косы присохли травинки.
Клавдия быстро склонилась и сорвала цветок, потом еще сорвала и, увлекшись, набрала большой букет ромашек. А после спустилась к берегу и пошла к мосту.
Когда Клавдия шла по мосту, старенькому, горбатому, перекинутому деревенскими плотниками через реку, её стала догонять телега. Это из Данилова везли почту. В телегу была запряжена рыжая, толстобрюхая, известная всему сельсовету своей ленью кобыла Синька. На передке телеги подминала под себя сено возчица Аксинья, тоже рыжая и под стать Синьке неповоротливая. Рядом с ней сидел подросток, а за телегой шел мужчина в зеленой рубашке с короткими рукавами. Он показался знакомым. Но лишь Клавдия как следует рассмотрела его, она без оглядки побежала вперед и свернула к своей избе. Телега протарахтела следом. Стоя на крыльце, Клавдия проводила ее взглядом.
В глубине улицы телега остановилась, мужчина и подросток скрылись в проулке, а почта проехала дальше.
Клавдия, сжимая древко косы так, что побелели пальцы, вздохнула и подумала: «Василий… В отпуск, видно. С сыном».
Из-за поворота вымахнул всадник на гнедом коне. Над конем вились овода. Всадник, её сынишка Глеб, крикнул: — Мам! Я скоро вернусь! — и скрылся.
Клавдия подумала о сыне: «Привязался к табуну, как цыган. А осенью в армию!»
От ромашек, поставленных в горнице, стало как будто прохладнее. Потом Клавдия затопила баню и, возвращаясь домой, в задумчивости остановилась у старого амбара. Возле него шумели листьями две черемухи. Они то ли росли от одного корня, то ли посажены были очень близко, но клонились в разные стороны. Когда-то под черемухами была лавочка. Теперь она исчезла, и черемухи как-то осиротели, облезли, покривились еще больше. И листьев стало на них не густо, и ягоды стали мельче, и трава под черемухами — девственно непролазная крапива да бурьян.
Клавдия долго стояла у амбара.
…Да, лавочки давно уже нет, и амбар обомшел, и крыша на нем наполовину истлела. А раньше всё тут было веселым, приглядным и по-молодому крепким.
Новые теперь амбары и черемухи — всё новое.
Испугавшись, что люди могут заметить, что она стоит, как вкопанная, и смотрит на амбар и черемухи, Клавдия спохватилась и ушла.
Дома она напилась холодного кваса и стала мыть полы.
Она поняла, что теперь, когда приехал Василий, ей не уйти от своей юности, от воспоминаний, нахлынувших при виде человека, которого она когда-то любила…
Эта скамейка у черемух… Сколько ночей они провели тут вместе! Вечером лавочка была сухая, а утром темнела от росы. Первый луч солнца стрелял из-за изб, и черемуховые листья блестели жемчужинами влаги. На паутинке, что сплетена между ветками, провисали холодные розовые капли, и на лице ощущалась влага, пахнущая травами и черемухой. Клавдия уходила домой, и губы сладко побаливали от поцелуев. Лавочка, лавочка!..
Василий в ту пору был веселым, разбитным парнем. Он играл на гармонике-венке, носил льняную рубаху, шитую по вороту северным узорочьем, сапоги, пиджак внакидку. Из-под отцовской фуражки, оставшейся с финской войны, щеголевато выпускал русый чуб.
У Клавдии были скромные, пепельного цвета косы, которые Василий шутя называл погонялами, синие, удивленные глаза и семнадцать лет за плечами. Она и тогда ходила той же легкой поступью, так полюбившейся Василию.
Это была, пожалуй, самая дружная и самая счастливая пара, и старухи, заметив Клавдию и Василия из окошек, многозначительно улыбались и предсказывали скорую и веселую свадьбу.
Тогда, роскошными колдовскими вечерами, парни в косоворотках и девушки в старинных материнских сарафанах и кофтах, рослые, веселые, молодые, отплясывали на мосту кадриль под Васькину венку.
Здесь, в Ошнеме, принято было танцевать на мосту — звонче слышна дробь каблуков. В щели настила из плах в реку сыпался песок, пугая рыбешку.
Гармонист сидел на перилах, как петух на нашесте и увлеченно наяривал «нашу, ошнемскую». Клавдия кружила головы парням, с лукавым вызовом посматривая на «дролю», а дроля терпеливо играл и думал: «Все равно после кадрили ты будешь моя. Все равно я тебя зацелую!»
Пары прятали свою любовь в закоулках, мяли ногами холодные и мокрые от рос травы. Казалось, молодость бесконечна, всё в жизни будет так: и лунные ночи, и голубые искры в осоке, блеск валунов на берегу, мятые вороха соломы у гумен. И поцелуи, и крики ночных птиц…
Клавдия мыла пол в горнице. Руки у нее были сильные, начавшие чуть-чуть полнеть и округляться. Она добралась до порога, удивилась, что так быстро вымыла горницу, и, вынеся воду, принялась за кухню.
…Старухи предсказывали свадьбу, но свадьба не состоялась. Тревожными громами покатилась по земле война, и Василий ушел в солдаты. И другие ушли, и остались в деревне Ошнема только те, кто не мог держать в руках оружие.
Годы тянулись в летней страде, в малолюдье, в зимней тоске, ожиданиях писем с фронта. Не плясала больше молодежь кадриль на мосту, деревня притихла, затаилась. Лунными ночами избы подслеповато глядели на большак тусклыми глазами окошек, будто вдовы из-под низко повязанных темных шалей.
Сначала он писал часто, потом перестал присылать письма. Затем опять написал, что ранен, лечился, в госпитале, поехал снова на фронт и, наконец, замолчал вовсе.
А она все ждала его — ведь они уговорились после войны сыграть свадьбу.
И когда он перестал писать, она подумала, что он, наверное, погиб. Мать Василия приходила к Клавдии и подолгу сидела на лавке, вздыхая и плача.
Но он не погиб, а попал в плен, а они этого не знали.
После войны ему, видимо, неловко было возвращаться домой, хоть и воевал он честно и угодил в плен случайно. На всех пленных в те времена смотрели подозрительно.
А она еще до того, как он попал в плен, познакомилась с сыном соседки Георгием.
Георгий демобилизовался по чистой в сорок четвертом году. От контузии у него покривился рот и неестественно сощурился левый глаз. Но, благодаря высокому росту и крепкому сложению, он выглядел видным парнем, да и к тому же при двух орденах Славы. Любил покутить, пел песни на вечеринках, и многие девушки, оставшиеся без женихов, на него поглядывали.
Клавдия до сих пор не знает, почему так получилось, что перестала ждать Василия. Вероятно, ей, вошедшей в пору зрелости, надоело одной коротать трудное, небогатое весельем время. А, может быть, из жалости к Георгию, который хватил на войне горя, а теперь настойчиво ходил за нею по пятам и объяснялся в любви, она изменила слову, которое дала Василию. Да и уцелел ли он?…
Никогда не знаешь, как может обернуться для тебя жизнь. Разве можно всё предвидеть, все рассчитать?
Старухи, которые еще до войны прочили близкую свадьбу с Василием, теперь нашептывали: «Поубавило мужиков-то. Георгий парень хороший, веселый. Чего тебе еще надо?» Им, старухам, лишь бы поглазеть на веселье да, выпив рюмочку за столом, попеть старинных свадебных ошнемских песен.
И пели старухи, и песня их навсегда врезалась Клавдии в память:
Пропили молодешеньку,
Пропили зеленешеньку.
Не послушались родители
Моего наказу крепкого…
Георгий купил избу, перекрыл крышу, переложил печи, и стали они жить своей семьей. Он был хозяйственный, хваткий на дело мужик. Разве только частенько зашибал хмельного, а после этого случались с ним нервные припадки. Но Клавдия не упрекала: контужен на войне, прошел пекло…
А Георгий под хмельком пытался играть на гармонике и говорил:
— Знаешь, Клава, почему я иногда выпиваю? Молодости жалко. Ушла наша молодость с войной. Горько… Вот есть такое слово: тризна. Читал я в книжке. Тризна — это вроде как поминки. Вот и справляю я тризну по своей молодости. Одно утешение у меня ты. Эх, и люблю же я тебя!
Она краснела от этого приятного для нее признания и мягко упрекала: