Orasul trecutului[3]
Много лет назад одна умная женщина объяснила мне, что у человека идеальные отношения могут сложиться либо с пространством, либо со временем. И с тем и с другим одновременно – никак.
Это правда. Я могу заблудиться в собственном дворе, если меня подвезут не с той стороны, и из всех доступных мне измерений наиболее уверенно чувствую себя в четвертом.
Я ощущаю время, как рыба океан: оно впереди, сзади, вверху, внизу, везде. Оно идет не по прямой, оно вообще никуда не идет. Я помню, где, на какой глубине лежат, чуть смещаясь от движения, выражения лиц, цветущие каштаны, всегда напоминавшие мне о смерти, под каким слоем штукатурки осталась жирно-коричневая линия, проведенная соком грецкого ореха по стене подъезда. За каким поворотом моих гольфстримов остались грустить белые потрескавшиеся босоножки моей бабушки, где в последний раз прошли мимо меня их толстые высокие каблуки.
Я назову эту воду – Молдавией. Я назову ее детством, сны о котором затягивают меня неотвратимо-медленно, как затягивает в себя расширяющийся от ужаса зрачок. Я вглядываюсь в них, как в отражение в зеркале – если смотреть долго и пристально, увидишь совсем другое лицо, совсем другого себя, которого можно о чем-то спросить и бояться ответа.
Чем старше становлюсь, тем больше и ярче помню, все чаще снится город моего детства, все чаще говорю во сне на языке, который совсем забыл наяву.
Мой Кишинев – это двор, это третий этаж. Мир конечен, его форпост – это холм с деревянным домом, там живет моя подруга. Куда теперь жизнь занесла Светочку, потемнели ли ее светло-желтые кудряшки, поседели ли уже? Кто пьет теперь козье молоко от потомков черной соседской козы? Сносилась ли, заржавела ли та телега, которая оставила рубец на моем левом колене? Каким волосом покрылись, как огрубели тела тех, с кем играл в складских ящиках? Кто нашел мои «секретики», закопанные четверть века назад? Нашел ли? Я помню, где они спрятаны от червей и дождей под зеленым стеклом и песком.
Я до сих пор разбиваю абрикосовые косточки камнем, но теперь – на московском асфальте. Покупаю вареную кукурузу за углом московской улицы так же, как покупал ее за углом соседнего дома – давно, в городе, имени которого уже нет, в детстве, которого не будет. Мой город звали иначе. Мой мир был конечен.
Теперь мой мир огромен. Он расчерчен маршрутами самолетов, разбит на клетки рельсами поездов. Я могу обойти с закрытыми глазами пару десятков аэропортов, даже страх полетов утих, просыпаясь ненадолго лишь на взлете и перед тем, как шасси коснутся земли. И я лечу в город своего детства – спустя двадцать два года.
– Слушай, мы же одногодки вроде, а ты так плохо знаешь русский…
– Я в Италии живу уже два года, сама из села под Бендерами. И так нехорошо знала, а теперь совсем стала забывать. Мы дома – на румынском. Вот, за документами лечу, выхожу замуж за итальянца. Ветеринарного врача! – Дородная девица на соседнем кресле с трудом застегивает ремень безопасности на пышном теле и смотрит на меня с гордостью.
Я одобрительно киваю без капли лицемерия. Для не закончившей среднюю школу дочери сельской почтальонши замужество с положительным пятидесятилетним вдовцом – заслуженная награда после нелегальной жизни в Италии, сбора фруктов за копейки и черт его знает каких еще тяжелых заработков в чужой стране. Я успеваю выслушать ее историю, пока мы час стоим в очереди перед паспортным контролем. Перед нами прилетел турецкий самолет, и парень с лычками мучается с каждым из группы турков по полчаса – «Виз у них нет, денег нет, что с ними делать? Ладно, граждане России, пошли без очереди!» Пожилая гражданка России передо мной резво подхватывает чемодан и с ревом «Россия, вперед!» сметает турков.
Пожилой таможенник лениво смотрит на мою сумку, я улыбаюсь и качаю головой.
– Проходите.
– Спасибо, удачи.
Только выйдя из зоны контроля, я понимаю, что говорили мы на языке моего детства. Он так и не забылся насовсем, а только спрятался куда-то в глубь сознания.
К конторке диспетчера такси выстроилась очередь. «Вы что, мужчина, не видите – снег, проблема с машинами». Снег-то я вижу, неплохой снегопад, но все же не снежная буря, и почему нет машин – я понять не могу. Пойму я, когда все-таки забьюсь в такси: снег в городе не убирают, и автомобили буксуют на летней резине, загромождая город пробками.
Я прошу позвать меня, как только найдется машина, и прошу буфетчицу налить коньяк – отметить прилет. «Сколько, говорите, не были? Так долго? Ну, с возвращением!» Юг – это юг. В целом люди экспрессивней и отзывчивей, чем в мегаполисе. Уже в машине я слушаю, как диспетчер переругивается с водителями – за две недели я пойму, что так они общаются всегда. Я еду и читаю новые названия улиц, написанные латиницей. В припадке национального самосознания переименован весь город. Доходит до смешного – кое-где былое название присвоили другой улице. Раньше в каждом городе Молдовы центральной была улица Ленина, теперь – Штефана чел Маре.
Несмотря на пробки, доезжаем мы быстро. Он, оказывается, совсем маленький, мой город, – километров пятнадцать в поперечнике.
Как только я открываю дверь снятой квартиры, звонит мобильный: у моих родителей сверхъестественное чутье.
– Ты где?
– В Молдове.
– А как тебя туда занесло?
– Самолетом.
– Ну, не важно. Записывай. Яков Израилевич, номер …, Ленуца …, Анна Ивановна …, тетя Маша… Ты помнишь Машу?
Яков Израилевич мертв, Ленуца в Италии, Анна Ивановна ложится на операцию – рак.
Но тетю Машу, номенклатурную чиновницу, я помню. Помню сигареты «Дойна», каленые орешки, холеную медведицу, перед которой покорно раздвигалось пространство ее трехкомнатной квартиры.
– Буна зива. Могу ли я услышать Марию К.?
– Это я, деточка. – В трубку вплывает облако дыма. – Ты кто?
– Я внук Александры, помните? Молчание. Тридцать секунд. Сорок.
Пятьдесят.
– Да. Ты младший или старший?
– Старший.
– Ты в Кишиневе?
– Да.
– Как бабуля?
– Она умерла в январе. Молчание. Тридцать секунд.
– Я устала. Приходи завтра.
Завтра я приезжаю на Штефана чел Маре. Звоню. Мужской голос отвечает мне:
– Мама вас ждет к девяти. Надеюсь, вы будете вовремя?
Дверь в сталинском доме, не знавшая кодового замка – за ненадобностью. Абсолютно седой качок, увешанный золотом.
– Мама сейчас выйдет.
И старая медведица выходит. С сигаретой в зубах, с ниткой жемчуга на шее, накрашенная, невозмутимая, как памятник.
Молча смотрит минуту, две.
– Красивый. Очень высокий. Красивый в мать, отец твой был страшен, как байбак, высокий-то в кого? Раздевайся. Я не люблю беспорядка. Обувь поставь сюда. Повесь пальто ровно. Жорж поможет. Ешь. Как ушла Александра? Во сколько лет?
– В восемьдесят пять. Рак.
– Как мне сейчас.
Сорок секунд тишины. Минута. Вечность.
– Жорик. Дай парню водки. И прекрати махать телефоном. Выпьем молча. За Сашеньку. Она была моей подругой. Лучшей подругой. Лучшая – не значит любимая. Лучшая – значит верная. Ты родился в пятьдесят третьем в Кишиневе, а мог – на Крайнем Севере, если бы не она. Поменяй блюда. Я устала после перелета.
– Перелета?
– Да. Я поняла, что умираю, и полетела в Москву. Я там выросла. Когда прилетела, умирать передумала. Будут врачи, операции, одышка, тяжесть, но будет жизнь.
Я не ем сома. Я вообще мало ем. Ядовито-розовые, в глубоких впадинах губы говорят:
– Мало ешь. Мало пьешь. Жора, налей ему.
Выпив залпом сто граммов водки, медведица говорит:
– Сейчас будет мой сериал, а потом я спать.
– У нее железный режим, – говорит Жорж. – Давай мамаше твоей позвоним… Привет, старая. У тебя все еще красивые ноги? А то я только на них смотрел, когда ты со мной математику делала.
– Да ты же еще в люльке был!
– Девятый класс! Какая там люлька!..
– Знаешь, – он задумчиво смотрит на меня сквозь рюмку, – бывают телки с хорошим телом. Или с мордой. Или умные, но крокодилы. Ученые крокодилы, говорящие. У твоей матери было все. Жалко, я был в девятом классе, а она – в одиннадцатом.
– Она пополнела, Жорик. Ей почти шестьдесят. У нее двое детей. Она почти не помнит тебя.
– И все равно. Пусть позвонит, если соберется в наши края.
Я вызываю такси. В моем списке телефонных номеров есть самый важный номер, полученный через шестые руки: телефонный номер Светочки. И я еду к дому, в котором родился. Он не изменился, лишь виноград, который обвивал весь дом, срубили. Даже хутор во дворе прежний, только дети старых хозяев пристроили к нему каменное здание. Захожу в подъезд, поднимаюсь на третий этаж, но так и не решаюсь позвонить в дверь, которая когда-то закрылась за мной навсегда. Я курю, оперевшись на чугунный крюк, торчащий из стены, – когда-то он оцарапал мое плечо, сейчас он мне по пояс…