— А получается, — добавил командир, — только потому что у тебя аналитический склад ума.
Что же, пожалуй у меня и в самом деле ум аналитический. Поэтому я и принялся за эти записки. Вообщем, к концу войны я оказался «рыцарем». Это вышло, как мне до сих пор кажется, благодаря канцелярской ошибке какого-то чиновника.
Что до дяди Мортимера, он так и жил своей жизнью ракообразного; хмурый, богатый, суровый, старый холостяк. Мы не слышали о нем ни слова.
А потом, около года назад, он скончался; и к своему удивлению я оказался единственным наследником пяти-шести тысяч годового дохода, а также еще и владельцем Барли-Грандж — и в самом деле чертовски красивого места в Кенте; достаточно неотдаленного, чтобы было удобно состоятельному молодому человеку, не чуждому светской жизни, каким я стал; но главным плюсом имения было наличие искусственного водохранилища, достаточно просторного, чтобы служить аквадромом для моего гидроплана.
Пускай у меня и отсутствует, как сказал Картрайт, инстинкт авиатора; но это единственный вид спорта, который меня волнует.
Гольф? Когда пролетаешь над площадкой для гольфа, какою же мелкой дрянью смотрятся все эти люди! Какими напыщенными пигмеями!
Теперь по поводу моей депрессии. Когда наступил конец войны, и я остался без гроша, без работы, полностью ограбленный военным временем (даже если бы у меня и были какие-то деньги), чтобы продолжить свою медицинскую карьеру, мне пришлось разработать совершенно новую психологию. Знаете, когда вы участвуете в воздушном поединке, то ощущаете себя обособленным от всего. Во всей Вселенной нет никого кроме Вас и боша, которого вы пытаетесь подбить. В этом есть нечто обособленное и богоподобное.
Так что, когда я оказался вышвырнут благодарным государством на улицу, я превратился в животное совсем нового вида. В самом деле, мне частенько приходила в голову мысль, что никакого «Я» вообще нет; что мы — простые средства выражения чего-то еще; и полагая, что мы принадлежим самим себе, становимся просто жертвами глубокого заблуждения.
Ладно, черт с этим! Ясно, как божий день — я превратился в отчаявшееся дикое животное. Мне слишком хотелось есть, скажем так, чтобы тратить время на мучительные размышления о том о сем.
И вот тогда-то и пришло письмо от адвокатов.
Это был еще один новый опыт в моей жизни. До этого я не имел представления до какой низости способно опуститься раболепие.
— Между прочим, сэр Питер, — сказал мистер Вольф, — конечно потребуется время, и не малое, чтобы уладить эти дела… Ведь унаследованная собственность велика, очень велика. Однако, я полагаю, что учитывая нынешние времена вы не будете обижаться, сэр Питер, если мы вручим вам для начала чек на тысячу фунтов.
Только когда я очутился за дверями, до меня дошло как сильно он нуждался в том, чтобы вести мое дело. Мог бы и не беспокоиться. Он управлял делами бедного старого дяди Мортимера достаточно хорошо все эти годы; едва ли я захотел бы передать их в руки нового человека.
Что меня действительно порадовало во всей этой истории, так это один пунктик в завещании. Старый краб просидел всю войну в клубе, хватая за рукав всех, кто оказывался рядом; и все же продолжал отслеживать, чем я занимаюсь. В завещании было сказано, что он делает меня своим наследником "за блестящие заслуги перед отечеством в трудную для последнего годину".
Такова истинно кельтская психология. Когда закончен разговор, всегда остается нечто такое, о чем ни сказано ни слова, но что проходит сквозь землю, и упирается в ее центр.
А теперь подошло время рассказать о самом забавном во всем этом деле. Я, вдруг, с изумлением осознал, что дикий зверь, рыскавший в поисках заработка, был по-своему довольно везучей тварью, точно также как был по-своему счастлив и бог сорви-голова, дравшийся в воздухе, играя в бабки с жизнью и смертью.
Ни один из этих двух не стал бы раскисать от неудачи; но благополучный светский молодой человек создание куда более посредственное. Его утомляло все на свете, и даже пережаренная котлета раздражала до глубины души. В вечер моего знакомства с Лу я завернул в кафе «Глициния», пребывая в некотором злобно-тупом остолбенении. Причем единственным досадным инцидентом за день было письмо от адвокатов, которое я обнаружил в клубе после перелета из Норфолка в Барли-Грандж и последующего приезда в город на авто.
Мистер Вольф дал весьма разумный совет оформить запись на распоряжение частью моего имущества; на тот случай, если я женюсь, но с поисками доверенных лиц вышла какая-то дурацкая заминка.
Я питаю отвращение к законам. Они представляются мне простою чередой препятствий, мешающих поступать разумно. И все-таки, разумется, формальности следует соблюдать, так же как ты уславливаешься насчет взлета и посадки, когда летаешь. Но уделять им внимание — зверская морока.
Я решил, что не помешает слегка перекусить. На самом деле мне нужен был не обед, а общение с людьми. Просто ума не доставало понять, что это так. Но нет никакого человеческого общения. Каждый человек одинок навсегда. Однако, если вы окружены более-менее приличной компанией, вы можете забыть про этот ужасающий факт на достаточно долгий период, чтобы дать вашему мозгу оправиться от острых симптомов заболевания — то есть от размышлений.
Прав был мой старый командир. Я слишком много думаю; как Шекспир. Это занятие и заставило его написать чудесные вещи о сне. Я правда подзабыл какие именно; но было время, когда они меня впечатляли. "Старикан знал, какой это ужас, отдавать себе отчет в чем-либо", — говорил я себе.
Поэтому, когда я заглянул в кафе, полагаю истинным моим мотивом была надежда найти там кого-то, с кем я мог бы проговорить до утра. Люди считают, что многословие — признак многомыслия. По большей части это не так; даже напротив — это механическая уловка организма, с целью снять с себя мыслительное напряжение; также как упражнения мышц помогают телу забыть на время о своем весе, о своей боли, изношенности, и о своей предопределенной гибели.
Вы видите какие мрачные мысли могут посещать молодого человека, даже если он и ходит у Фортуны в любимчиках. Это заразная болезнь цивилизованного мира. Мы находимся в переходном периоде между крестьянской тупостью и чем-то, что еще как следует не развито.
Итак, я вошел в зал кафе и присел за один из мраморных столиков. На мгновение я испытал радостный трепет — оно мне так сильно напомнило про Францию, про те дни, когда я испытывал яростный азарт от игры со Смертью.
Я не увидал там ни одной знакомой души. Но двух мужчин за соседним столиком я знал, по крайней мере, в лицо. Кто не знал этого свирепого седого волка — человека, созданного для сражений, высокий лоб которого, тем не менее, выдавал его презрение к мирской суете. Противоречивые элементы его натуры сыграли с ним злую шутку. Джек Фордхэм звали его. В свои шестьдесят он все еще оставался самым беспощадным и неумолимым из публицистов. "Багровы и клыки, и когти", — как сказал Теннисон. И все же он по-прежнему находил время писать великие вещи; и не дал в битве с этим миром деградировать своей мысли, а стилю испортиться.
Напротив него сидел слабенький, добродушный журналист-работяга по имени Вернон Гиббс. Он практически в одиночку заполнял своей писаниной номер за номером одного еженедельника, причем делал это год от года с изобретательностью опытного шелкопера и трудолюбием механического орудия, отточенного длительной практикой.
Но при этом он продолжал мнить о себе нечто, ибо инстинкт подсказывал ему, что он был создан для лучшей участи. В результате чего он только и делал, что спивался все больше и больше.
В госпитале я узнал, что тело человека на семьдесят пять процентов состоит из воды; но в данном случае, как в старой песенке, видимо он был в родстве с тем МакФерсоном, у которого был сын:
"Что женился на Ноевой дочке
И едва не испортил потоп
Выпив всю воду.
Он так бы и поступил,
В этом я убежден,
Только будь туда намешано
Три четверти или больше
Виски "Glen Livet".
Хрупкая фигура молодого старика с опухшим носом, который портил его природную выдающуюся красоту, пусть и подпорченную годами сумасшедших страстей, появилась в кафе. Его холодные голубые глаза были юркими и злобными. Он производил впечатление некой твари, вылезшей из темного закоулка — пришелец с того света, озирающийся кого бы сцапать. За ним по пятам ковылял его прихвостень — огромный, распухший, бледный как мучной червь детина, похожий на таракана в неопрятном черном костюме, плохо сидящем, нечищенном и закапанном. Его белье было грязно, а опухшее лицо изрыто прыщами; жуткая злая ухмылка висела на его мокром рту, чье внутреннее убранство напоминало пережившее бомбардировку кладбище.
Едва они вошли, все кафе забурлило. Чего-чего, а дурной славы этой парочке, вожаком в которой был граф Бамбльский, хватало. Казалось, каждый почуял в воздухе беду. Граф подошел к соседнему от меня столику и умышленно остановился в шаге от меня. Глумливая усмешка перекосила его рот. Он указал на двоих за столом.