Дунаев долго лежал ничком на стеклянном куполе, глядя вниз, на мраморных рабочих, которые теперь уже ничего не держали своими руками в толстых мраморных перчатках. Он наблюдал, как рыбы скользят над гранитными полами зала, отражаясь в осколках зеркала, разбросанных по полу. В этих осколках отражался и сам Дунаев – странная, темная фигура, лежащая на куполе. Солнце, сияющее наверху, бросало вниз лучи, и зеркальные кусочки ловили эти блики и наполнялись светом.
Дунаеву было хорошо, хотелось петь, но он лежал под водой и пел песню рыб, песню молчания.
В полусне ему грезилось, что он – на другом куполе: на огромном, пыльно-стеклянном, под грязным небом сражения. И он не лежит рядом с флагом, он сам – флаг в руках советских солдат, карабкающихся вверх, по куполу. Солдаты ползли вверх, по ним стреляли все еще сопротивляющиеся враги, но они добрались до цели – и вот он взвился над руинами огромного города – красный лоскуток Победы.
Он очнулся от грез и увидел оранжевую рыбку с серыми плавниками, спокойно висящую у самого его лица. Он привстал. Над одним из павильонов, неподалеку, тоже виднелся орел, но не такой, какого он только что уничтожил. Этот орел держал в лапе пучок молний.
«Америка», – подумал Дунаев и почувствовал отчего-то мистический холодок в сердце.
Ему вспомнилось, что он собирался разведать об Америке – не оттуда ли исходит для Советской страны новая угроза?
Вдруг он увидел девочку, которая плыла над крышей Американского павильона. Длинные волосы стояли ореолом над ее головой. Солнечные линии скользили по голому телу. Она поднырнула под крону упавшего дерева, чьи ветви запутались в американском гербе, потом мягко встала на карниз, сделала несколько шагов, оттолкнулась пяткой и, выгнувшись, поплыла вниз, где вода становилась темнее, перебирая руками по стене. Достигнув входа в павильон, она обернулась и издали, сквозь воду, взглянула на Дунаева, улыбаясь. Затем она потянула на себя тяжелую кованую дверь, с крыльца поднялся маленький водоворот ила и песка. Дверь неохотно открылась, и девочка, еще раз оглянувшись, вплыла внутрь. Что-то несказанно приятное, неотразимо заманчивое было в этой девочке с плывущими за ней волосами, в ее русалочьих свободных и гибких движениях в воде. Ее улыбка казалась приглашением куда-то.
Дунаев оттолкнулся от купола, на котором лежал, и поплыл к Американскому павильону. Вскоре он уже стоял перед большими дверьми. Отчего-то ему захотелось перекреститься, но он сдержался. В луче солнца, который добрался сюда, на дно, он вдруг заметил, что у правого плеча вода становится бурой и в ней словно бы распускаются смутные розы. Он взглянул на себя и увидел, что из плеча торчит узкий осколок зеркала. Дунаев выдернул осколок и вошел.
На медной табличке у самого входа было написано на английском, французском и русском языках: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ТЕМНО-СИНЮЮ АНФИЛАДУ!
Дунаев оказался в большой темно-синей комнате. Пусто. Высокие открытые двери вели в следующую, точно такую же комнату. За ней следовала еще одна такая же. И еще. Все они были заполнены водой. Дунаев плыл из комнаты в комнату держась рукой за стены. Все комнаты стояли пустые. Глубокий синий цвет стен захватил его, он успокаивал душу, но присутствовала в нем и отстраненная печаль. А комнаты все не кончались. И чем глубже уходил Дунаев в темно-синюю анфиладу, тем больше он ощущал слабость, и головокружение, и какую-то сладкую отдохновенную обморочность…
И вот он уже не шел и не плыл, а просто лежал в толще воды, и вода медленно несла его сквозь комнаты… Ему показалось, что вовсе он не маг, путешествующий по морскому дну, а просто он утопленник, чьим телом играет вода. Стало темнее вокруг. Синева сгустилась…
Он потерялся в чередовании пустых синих комнат, уходя все глубже. Постепенно ему стало казаться, что он путешествует в направлении на Запад, как некогда направлялся во сне на Восток. Действительно, как-то незаметно исчезли война и борьба, и он просто шел на Запад с экспедициями, пробираясь уже не европейскими городами, а дикими и простыми краями: лесами, сопками, озерами… Темно-синяя анфилада, словно тайный ход по дну океана, перенесла его, кажется, в Америку, в ее привольную глушь. На настоящий, Дикий Запад.
Душа его была проста, ей душно стало в узорчатых европейских городах, переполненных прошлым. Здесь же ему дышалось хорошо. Незаметно добрался до Аляски.
На одной из стоянок, у костра, он столкнулся с Глебом Афанасьевичем Радным. С удивлением Дунаев взглянул в побронзовевшее лицо Радного: парторг успел забыть о своих соратниках за годы странствий.
– Вы… Глеб Афанасьевич? – неуверенно произнес Дунаев.
Радный деловито собирал рюкзак: он оказался членом другой экспедиции, и они уже собирались уходить со стоянки.
– Да, я, – ответил Глеб, но только тогда, когда рюкзак его был собран. – Не ожидал встретить вас в этих краях, Владимир Петрович. Да, я вспоминаю иногда годы войны. Война меня многому научила, пожалуй. А теперь пора… Идем на поиски одних захоронений, очень, знаете ли, любопытных. Я ведь психолингвист. Мертвые все молчат, но я знаю, у них есть свой язык. Каждый исчезающий освобождает некоторое пространство, он покидает свое место, и место начинает говорить на языке отсутствия. Следует изучить этот язык, ведь на нем нам предстоит говорить в будущем. Скрежет и щебет, свист и улюлюканье, писк и грохот – все они отбрасывают тени в мир тишины. Мы называем это одним лишь словом – эхо. Надеюсь, скоро у людей появится много слов вместо этого одного. У нимфы, которая любила Нарцисса, множество имен.
А вы идите сквозь лес, где деревья пониже. Доберетесь до поселения. Здесь живут алеуты. Право, славные люди. К тому же – православные (извините за каламбур). Наши с вами единоверцы. Здесь когда-то была российская земля. Не пропадете. Ну не поминайте лихом!
Они расстались.
На следующее утро Дунаев отделился от своей экспедиции и один пошел, как посоветовал Радный, туда, где деревья становились ниже. То есть на Север. Вскоре услышал далекий лай собак, и под вечер вышел к алеутскому поселку.
Жилища, отчасти деревянные, отчасти из оленьих шкур, пестрели вокруг довольно нарядной православной церковки, которая была вся резная, раскрашенная местными узорами. Дунаев вошел. Как раз шла служба. В церкви тесно стояли люди – почему-то только мужчины, в национальных тулупах с откинутыми меховыми капюшонами, в дубленых сапогах. Широкие раскосые лица блестели в свете свечей. Батюшка-алеут читал молитву на церковнославянском языке, но с таким сильным алеутским акцентом, что слов было не понять. Потом люди стали подходить к исповеди. Подошел и Дунаев. Он опустился на колени перед священником, тот накрыл его голову епитрахилью.
– Исповедаюсь в грехах, – произнес Дунаев неуверенно (он не бывал у исповеди с детства). – Я не заступился за своего товарища по партии, когда его несправедливо обвинили. Я не заступился за одного хорошего инженера, когда его обвинили, что он участвовал в заговоре специалистов. Я не подписал характеристику одной женщине. Это ее почти убило. Я стал руководителем партийной организации завода, хотя знал, что мой предшественник был приговорен по ложному обвинению. Я, рядовой партиец, обычный советский человек, не смог встать в общий строй, когда пришло время защищать свою страну. До сих пор не знаю, нужно ли кому-нибудь то, что происходит со мной. Я иногда свирепствовал по отношению к волшебным врагам, хотя они ни в чем не виноваты. Я впадал в гордыню и раздувался до огромных размеров. Я совокуплялся с Венецией, хотя, впрочем, это вряд ли грех… Я смотрел на себя сквозь пальцы, но в этом себя не виню… Я ел убитых животных и птиц, а также рыбу и растения. Я приносил страдания существующим и несуществующим существам и недосуществам. Часто хитрил. Прости мне, Господи, мои грехи, ведомые же и неведомые, в бдении и во сне, в бреду, в пьянстве и в трезвости, мною и посредством меня совершенные!
Батюшка-алеут, конечно, не понял ни слова из этой сбивчивой исповеди, но отпустил Дунаеву грехи и причастил его.
Служба кончилась, и священник отвел Дунаева в тесный домик, где матушка-алеутка, жена священника, накормила голодного парторга местной похлебкой. После еды они прошли в пристройку, где на оленьих шкурах лежал еще один священник, совсем старый и дряхлый. Этот лучше говорил и понимал по-русски. Дунаев попытался, что называется, «в общих чертах обрисовать ситуацию», хотя сам не знал, что это за ситуация и какими чертами ее можно «обрисовать». Священники тем не менее кивали. Потом они заговорили друг с другом на своем языке. Особенно часто мелькало в их непонятной речи слово «иксби», при этом они указывали на икону, которая все еще висела у парторга на груди. Наконец старый поп обратился к Дунаеву. Парторг не все понял, поп говорил неразборчиво, с сильным акцентом. Сказал, что надо идти на Иксби, и несколько раз повторил это слово, кивая на икону. Дунаеву показалось, что Иксби – так раньше назывался местный бог или особое божественное состояние. И, может быть, теперь так называется какое-то священное место, что-то вроде поляны тотемов. Постепенно он забыл, что разговаривает с православными священниками, показалось, что он снова в привычной компании шаманов.