Его сияние проникало сквозь стены, и он видел, как в подземных бункерах, ставших танцевальными клубами, достигает пика экстаз танцующих. Он видел, как свиваются тела, как зубы прокусывают ухо, как бесплатно раздают светящиеся расчески, как в чилл-аутах отбрасывают нимбы чешуйчатоглазые подростки. Он проникал в тумбочки и ночные столики, где лежали тайные любовные письма и пистолеты, он видел, как в подвале банка зреет ужас в бездонном сейфе, он слышал, как на черных мокрых улицах кричат от невыносимого счастья, как старики плачут с шепотом «Дождались!..», как в церквах разбрасывают цветы, как влюбленные играют в раскаленные стальные шахматы, как бандиты на своих балконах разряжают в воздух автоматы, как в зоопарке вытаращились вольеры и клетки, как отдают приказ о боевой готовности номер один всем видам войск, как бегут по платиновым коридорам парни в колючих скафандрах, как в угловом окошке Кремля стоит руководитель страны – высокий, крупный мужчина в белой рубашке с бокалом шампанского в руке. Ворот рубашки расстегнут, веселые узкие глаза смотрят на огонь, и заговорщицкая улыбка, кривая улыбка тотального понимания, тихо светится на широком лице. Вот он поднимает бокал, и в розовом шампанском вспыхивает отсвет пожара: «За Третье Тысячелетие, сынок!»
Оказывается, празднуют Новый год! Бьют двенадцать раз куранты Кремля, и с последним ударом весь город зажигается иллюминацией! Вспыхивают бесчисленными огнями все гигантские ели Леса. Освещаются изнутри розовым могучие ледяные фигуры Дедов Морозов и Снегурок, вспыхивает рубиновая подсветка под статуями Александровского сада, а из кремлевского купола вырывается тонкий пронзительный белый луч, который пишет в небе, на колышущейся чаше Чайного Облака:
С НОВЫМ ГОДОМ, НЕЛЛИ! С НОВЫМ ТЫСЯЧЕЛЕТИЕМ, ДОРОГАЯ ЛУ!
Руководитель страны усмехается, пригубливает шампанское. А вокруг – сотни тысяч ртов издают ликующий крик. Сотни тысяч рук тянутся друг к другу с бокалами. Выстреливают сотни тысяч шампанских бутылок, и течет пена, по рукам, по одеяниям, по всему…
Да здравствует Москва! Да здравствует Россия! Да здравствует все существующее и несуществующее! Будь счастливо, нечеловечество! Встань, великая страна! Опрокинь в себя бокал шампанского! И еще один! И еще! Нох! Нох айн мал!
И станцуй – так, чтобы зазвенели все народы и страны, чтобы засвистела земля, чтобы охнуло небо! Хуй с ней, с землей, пусть она проламывается под танцующими ногами! Хуй с ним, с небом, пусть закроет глаза, если не нравится! Танцуй, святая страна! И опрокинься в свои сны! Ты заслужила их, ты заслужила рай! Не бойся своих снов, Россия, не бойся ничего! Ты останешься собой и вдалеке от земли, и на острие космического белого луча будут визжать от счастья твои полевые цветы и травы твоих лужаек, и твои сосновые перелески, и ямы, и черные озера. И в глубине черных дыр ты сможешь воздвигнуть пьяные золотые купола своих храмов! И в лицо белому карлику сможешь ты лихо свистнуть и взять его на перо! И перед Великим Кромсающим Звездные Облака ты только подбоченишься и сплюнешь на красные сапоги! Тебе ничего уже не страшно! Живи, страна Счастья и Ужаса! Живи, разбрызгивая по дальним планетам отблески своих кошмаров, посылай в темные посмертные туннели стрелы упоения! Все поебать! Все! Живи и упивайся своей ужасающей свободой!
Ликование праздничной орущей Москвы подбрасывало Дунаева, вонзая все глубже в утробу небес. Белой Вспышкой, вознесшейся над столицей, виден он был другим городам. Люди в этих городах падали на колени, и плакали от радости, и обнимались на улицах, и крестились на Вспышку. По всей стране катился ликующий стон, расходясь от столицы кругами: «Наконец-то! Дождались! Дождались! Победа!»
Великолепное Чайное Облако стояло над Дунаевым, растекаясь в темном небе, сдержанно светясь, преломляя слепящий свет белого пламени. Облако имело форму колоссальной короны, увенчивающей огненный столб Дунаева.
Само небо венчало Дунаева, и его Корона жила и распространялась в небе своими растущими ободками, своими радужными лепестками, вплетающими в себя звезды и крошечные вертолеты…
Эх, пожары, пожары… Они застревают в памяти надолго.
Пожар, которым стал Дунаев, был строго централизован – монолитный огненный столб, в обхвате его окольцевал бы хоровод из ста пятидесяти пяти русских деревенских девушек. По краям огненного столба пламя отливало золотом, по нему пробегали синие и кроваво-красные всполохи, но ближе к центру огонь становился платиновым, пропитывался благородной сединой, серебрился, а весь стержень огненного столба был бел, как пролившееся с небес молоко. Выше эта белизна словно бы вырывалась на волю и, похожая на растаявшее мороженое, расходилась по нижней части облака волокнистыми разводами. Всякий, кто снизу, с потрясенной земли, мог созерцать этот куколь пенной белизны, становился на веки вечные здоров, весел, молод. Сердца людей и животных превращались в цветущие лесные ландыши, насыщались свежестью. Так начиналась новая жизнь.
Свежесть…
Мне, тогда еще простому фронтовому корреспонденту, запомнились старушка и девочка, которые стояли на коленях на мягких грядках своего огородика, в черном горбатом подмосковном городке. Их лица, плачущие от счастья и смеющиеся…
Она стояли друг напротив друга, обнаженные, бабушка и внучка. Старуха держала в руках икону «Неопалимая купина», девочка сжимала в руках большое квадратное зеркало, отражавшее одновременно Вспышку и Икону. Они смотрели на Вспышку – далекую и величественную, стоящую над Москвой.
Вспышка по имени Дунаев. Однако заебало уже это имя – Дунаев! Буду называть его просто Ду. Ведь на немом языке это означает «Ты».
Ты вспыхнул, Ду! Я засветил тебя!
Внучка оставалась неизменной, сверкали голые узкие плечики, и все блаженнее смеялось личико в белом платочке.
А бабушка изменялась. Как гнилые нитки сползали с лица морщины. Кожа очищалась, крепла. Худело тело. Обвислая дряблая грудь быстро уменьшалась, принимая идеальную полудетскую форму, соски свежели и начинали светиться розовым светом, ноги быстро худели, и девственная плева затягивала влагалище, возвращая ему светлое детство. Вскоре уже не старуха и девочка, а две совершенно одинаковые девочки, обе лет одиннадцати на вид, стояли друг против друга, упершись голыми худыми коленками в рыхлую черную землю – обе в белых платочках, смеющиеся, одна по-прежнему сжимающая икону, другая – зеркало.
Шпиль мит мир! Шпиль мит мир! Шпиль над миром! Алмазный шпиль! Айн шпиль! Шпиль!
А огородик вокруг них больше не мурлыкал, как домашний жирный кот. Он пел. Он пел о том, что пришло то, о чем мечтали издревле все живые огородики, и леса, и железнодорожные линии, и насыпи, и аэродромы, о чем пели, запрокинувшись, диспетчеры. Одно лишь слово: «Наконец-то!» Наконец-то пришло освобождение, исцеление от омерзительной боли, от смерти, от старения. От болезней, от бесчисленных унижений, которым беспощадно подвергались живые существа во все века существования жизни. Наконец-то! Давно бы так! Не вечно же говном давиться, не вечно мазать полозья чужим червям! С этого-то и надо было начинать!
Я тогда сделал фотографию двух девочек с иконой и зеркалом в огородике. Щелкнул их между осиновых кольев заборчика. За эту фотографию я удостоился Алмазного Черепа на конкурсе журналистской фотографии в Плоешти.
Нижняя часть облака, видная сквозь разводы белизны, была темной, цвета заварки, она распространялась в небе огромной чашей – бортики чаши поднимались, постепенно светлели, светлели, как будто в чай лили витой дымящейся струйкой холодное молоко, и шли группы и массы пара, шли толпы паров, шли парами веселые разбитные облака, и бортики чаши медленно и величаво выворачивались вовне, как у гигантской кувшинки, и разделялись на колоссальные лепестки – светлые, светлеющие лепестки, по которым текло из центра во все концы миров белое молоко, возвращающее мирам молодость. Лотос. Великий, лучезарный Лотос простерся над мирами! Лотосовое молоко! Лотосовое молоко! Так я и назову эту книгу – «Молоко». Лучшего названия не придумаешь. Напишем без гласных, по старинным рецептам, одними согласными (чтобы все были согласны), скрыв от взглядов детей три «о». О-о-о, – это звучит как стон, как сладкий финальный стон любви. Это надо скрыть от детей! Напишем одними сухими: «МЛК». Титульный лист надписан. Пора сделать это. Потому что повествование течет к вершкам. Пушистая желтая лапка устала бить по черным и белым клавишам, на которых проступают острые буквы, пахнущие перцем и камнем. Но еще не конец. Еще не конец. И никогда не будет конца. Их глаубе: унзере вельт ист фрай.
Я здесь, читатель. Увидь меня, если ты можешь. Теперь уже можно. Я – желтый, пушистый. Как цыпленок. Но я не цыпленок. И не труп. У меня черные блестящие алмазные глазки. Одежды я не ношу, кроме беретки и шарфа, которым обматываю горло. У меня всегда немного болит горло. Я всегда слегка простужен. И мне приходится много говорить. Все ведь надо объяснить. На груди у меня висит большой черный фотоаппарат на кожаном ремешке. Вообще-то я – фотограф. Но вот решил стать писателем. Таков долг всякого корреспондента – писать и щелкать, щелкать и писать. Хорошо, что закончилась война! Не желаю больше иметь ничего общего с такими делами! Меня тошнит при одном упоминании о насилии. Довольно, говорю, заигрывать с яростью! Поигрались в мутное – и хватит! Хватит, повторяю, плескаться в жестокостях, как в жидком говне! Это и раньше было отвратительно, а теперь это вообще более невозможно!