Мы вышли в центре и потащились обратно к молочному бару "Корова", малэнко зевая и показывая спину луне, звездам и фонарям, ведь мы были еще подростки и днем ходили в школу.
Когда мы вошли в "Корову", мы увидели, что народу там больше, чем в прошлый раз. И тот тшелловэк, что бубнил в стране грез над своим молочком с синтемеском или что там у него, был еще здесь, бормоча о ежах, погоде и временах Платона.
Видно, это был его третий или четвертый заход за вечер: у него был тот бледный, нечеловеческий вид, будто он стал вещью, и его фас казался вырезанным из гипса. Уж если он хотел так долго оставаться в Той стране, ему надо было взять отдельный кабинет там, сзади, а не сидеть на видном мьесте: здесь какие-нибудь малтшики могли что-нибудь устроить, хотя не очень, так как в "Корове" имелись здоровые вышибалы на случай, если надо прекратить заверушку. Однако Дим втиснулся рядом с этим вэком, по-шутовски зевая и показывая глотку, и саданул по его башмаку своим большим грязным сапогом. Но этот вэк, братцы, ничего не слышал, витая где-то высоко.
Тут в баре были все надцаты, они пили молоко, коку и забавлялись чем попало (надцатами мы называли подростков), но было и несколько людей постарше, вэки и фрау, (но только не из буржуев), которые смеялись и разговаривали. По их прическам и свободной одежде (в основном большие вязаные свитера) было видно, что они с репетиции на телестудии здесь, за углом. У их дьевотшек были оживленные фасы и большие, очень красные рты, и они смеялись, показывая зубы, нисколько не заботясь об этом испорченном мире.
Гнусавила пластинка на стерео (это Джонни Живаго, русский котик, пел "Только раз в два дня"), и тут в интервале, когда ненадолго наступила тишина перед следующей песней, одна из этих дьевотшек (очень красивая, с большим красным улыбающимся ртом, лет под сорок, я бы сказал) вдруг спела полтора такта, будто давала пример чего-то, о чем они говорили, и в этот момент братцы, словно большая птица влетела в милкбар, и я почувствовал, что волосы на теле стали дыбом, и по мне прошла дрожь, будто поползли ящерки, так медленно вверх, а потом вниз. Я знал, что она пела. Это было из оперы Фридриха Гиттерфенстера "Дас Бетцойг", то место, где она умирает с перерезанной глоткой, и эти слова: " Может быть, так лучше". Да, я задрожал.
Но старина Дим, который слушал эту песню — отпустил одну из своих пошлостей: сыграл на губах, завыл как собака, сделал пальцами "козу" и захохотал, как шут. Мне кровь бросилась в голову, и я сказал: " Ублюдок грязный, слюнявый, не умеющий себя вести ублюдок". Тут я наклонился через Джорджи, который был между мной и этим ужасным Димом и дал раза Диму по ротеру. Дим вроде удивился, открыв рот, вытирая крофф с губера и удивленно смотря то на крофф, то на меня. " Зачем ты это сделал?" — недоуменно спросил он. Не многие видели, что я сделал, а кто видел, не обратил внимания. Стерео вновь играло какую-то дрянь на электрогитаре.
Я сказал:
— За то, что ты ублюдок с дурными манерами, без малейшего представления, как вести себя в обществе, братец.
У Дима был дурацкий и злобный вид, и он сказал:
— Лучше бы ты этого не делал. Я тебе больше не б-братец и не хочу им быть.
Он вытащил большой сопливый платок и озадаченно стирал им кровь, смотря на нее и морщась, будто думал, что кровь не его, а чужая. Он как будто пел кровью, чтобы искупить свою вульгарность, когда та дьевотшка пела песню. Но теперь эта дьевотшка смеялась "ха-ха-ха" со своими другерами в баре, ее красный ротер двигался и зубы сверкали; она даже не заметила Димовой грязной пошлоты. Кому Дим сделал плохо, так это мне. Я сказал:
— Если тебе это не нравится и ты этого не хочешь, ты знаешь, что нужно делать, братец.
Джорджи сказал резко, так что я посмотрел на него:
— Ол райт. Не будем начинать.
— Это Диму на пользу, — сказал я. — Не может же он всю жизнь быть малым дитем.
И я сердито посмотрел на Джорджи.
Дим сказал (кровь текла уже не так сильно):
— По какому праву он думает распоряжаться и тыкать, кого захочет. Мудак, скажу я ему. Я еще выбью ему глазеры цепью.
— Смотри, — сказал я спокойно (насколько позволяло стерео, сотрясавшее стены и потолок, и этот отключившийся вэк рядом с Димом, бормотавший "Икра ближе, ультоптимально…"), — смотри, Дим, если хочешь остаться в живых.
— Мудак, — фыркнул Дим, — большой мудак ты, и только. Ты не имел права. Я еще встречу тебя — с цепью или ноджиком, или с резером, чтобы не тыкал меня ни за что. Я этого не хочу.
— Давай на ножах, когда скажешь, — огрызнулся я.
Пит вставил:
— Ну, не надо, малтшики. Мы же другеры? Друзья так не поступают. Смотри, там эти губошлепы смеются, вроде потешаются над нами. Не будем ронять себя.
Я сказал:
— Дим должен знать свое место. Правильно?
— Брось, — ответил Джорджи. — Зачем эти разговоры насчет места? Вечно слышу, что льюдди должны знать свое место.
Пит сказал:
— Хочешь знать правду, ты не должен был давать Диму толтшок, ни за что ни про что. Скажу раз и навсегда. Говорю это со всем уважением, но если б ты сделал это мне, получил бы сдачи. И хватит об этом.
И он наклонился над своим молоком. Я чувствовал раж-драж, но старался сдержаться, сказав спокойно:
— Должен же быть вожак. Должна быть дисциплина. Так?
Никто не сказал ни слова, даже не кивнул. Я еще больше разозлился, но сказал еще спокойнее:
— Я давно командую. Все мы другеры, но должен кто-то командовать. Так или не так?
Они все осторожно кивнули. Дим стер последний крофф с губера, потом сказал:
— Ладно, ладно. Ол-райт. Я малэнко устал, да и все наверное. Хватит разговоров.
Я удивился и малэнко испугался, что Дим говорит так разумно. Он сказал:
— Утро вечера мудренее, так что лучше пойдем по домам. Райт?
Я был очень удивлен. Двое других кивнули: " Райт-райт-райт". Я сказал:
— Пойми насчет этого толтшка, Дим. Это все музыка. Я с ума схожу, если вэк мешает мне слушать, когда фрау поет. Так что вот.
— Лучше пойти домой, устроить а-литтл-спьятшка, — сказал Дим. — Длинная ночь для подростков. Райт?
— Райт, райт, — кивнули те двое. Я сказал:
— Пожалуй, лучше пойти домой.
Дим предложил хороший вештш. Если не видимся днем, братцы, тогда в то же время и там же завтра?
— Ладно, — сказал Джорджи, — пожалуй, можно сделать так.
— Может, — сказал Дим, — я малэнко опоздаю.
Он все вытирал свою губер, хотя крофф давно перестала течь.
— И, — сказал он, — надеюсь, тут больше не будет поющих цыпок.
И тут он издал свой обычный хохот " хо-хо-хо-хо". Казалось, он слишком туп, чтоб долго обижаться.
И мы пошли, каждый своим путем. Холодная кока, что я пил, отрыгалась " ырррргх". Моя бритва — горло-рез была под рукой на случай, если кто из другеров Биллибоя поджидает у жилого блока, или кто из других банд, групп или шаек, с которыми мы иногда сражались. Я жил с папашей и мамой в квартире Муниципального Жилого блока 18 А, между Книгзли-Авеню и Уилсон-уэй. До парадной двери я дошел без хлопот, хотя прошел мимо молоденького малтшика, который кричал и стонал, валяясь в канаве, здорово порезанный, и в свете фонарей видел полоски крови, тут и там, как подписи в память о ночной забаве, братцы. И еще, у самого 18 А я видел пару женских "нижних", грубо сорванных в горячий момент, вот так, братцы. Итак, я вошел. На стенах виднелась хорошая муниципальная роспись — вэки и цыпы, строгие в своем рабочем достоинстве, за станками и машинами, но без малейших шмоток на своих таких развитых телесах. И конечно, кое-кто из малтшиков из 18 А, как и можно было ожидать, улучшили и украсили эти большие картины карандашом и чернилами, добавив волосы и "палки", и грязные слова, исходящие из почтенных ротеров этих нагих /то есть голых/ фрау и вэков. Я пошел к лифту, но не стоило нажимать кнопку, чтобы узнать, работает ли он, потому что ему дали вэри хор-роший толтшок в эту ночь, металлическая дверь вся погнулась — проявление незаурядной силы, так что пришлось топать десять этажей. Я ругался и пыхтел, пока добрался усталый телом, а может, не меньше и духом. В этот вечер мне страшно хотелось музыки, наверно из-за той дьевотшки, что пела в "Корове". Мне хотелось целый праздник музыки, братцы, прежде чем я получу свой штамп в паспорте на границе страны снов и поднимется шлагбаум, чтобы пропустить меня туда.
Я открыл дверь моим маленьким клутшиком. В нашей квартирке все было тихо, пе и эм уже в стране снов, но мама оставила мне на столе малэнко на ужин пару ломтиков консервированного мяса, кусок брота с бутером, стакан холодного млека. Хо-хо-хо, старина млеко, без "ножей", синтемеска или дренкрома. Каким многогрешным, братцы, кажется мне теперь любое невинное молоко. Однако, я пил и ел, так что за ушами трещало: я был голоднее, чем казалось вначале, так что я достал из кладовой пирог с яблоками, отрывал от него куски и совал в свой жадный ротер. Потом я почистил зуберы и пощелкал йаззиком /то есть языком/, потом пошел в свою комнату или " берлогу", на ходу снимая шмотки.