Никогда раньше Дунаеву не приходилось перескакивать во времени на такие большие сроки (до 7–8 дней один прыжок), и он впервые почувствовал, как это тяжело. «Да, это тебе не полчаса туда, пять минут сюда», – подумал он, изо всех сил сжимая зубы, чтобы не развалиться в мелкую труху. «Прыжки на дальнюю дистанцию» требовали крайнего, почти немыслимого напряжения сил; парторг чувствовал себя на пределе своих возможностей, он весь раздулся, словно лягушка в брачный период, ему казалось, что он вот-вот лопнет.
Время, точнее этот проклятый промежуток времени, стал для него цирковой ареной и куполом с трапециями, где вдруг пришлось ему «выступить», да еще в двойной роли: акробата и атлета-тяжеловеса, жонглирующего гирями. И тем не менее, несмотря на эти мучения, он все прыгал, словно кто-то сильный и непререкаемый давил на него, заставляя проделывать эти немыслимые трюки. В какой-то момент, в нахлынувшем горячечном бреду, ему показалось, что это огромный Поручик крепко схватил его обеими руками и использует в качестве насоса, надувая осевшую шину своего старомодного велосипеда колоссальных размеров. Дунаев ощутил, что голова его сбоку, от виска, подключена через трубочку к металлическому ниппелю, ощутил, как горячий воздух, проходя через его тело, заставляет постепенно твердеть и наливаться чугунной тяжестью шину на этом гигантском колесе. Запахи разгоряченной резины и металла вдруг остро напомнили завод, жар вулканического цеха, и припомнились светлые глаза одного паренька, который там работал.
«Это он мою ОРБИТУ надувает», – сверкнула в мозгу отгадка.
Вглядевшись в лицо Поручика, склонившееся над ним, Дунаев, однако, вздрогнул – вместо козырька кепки у того был резной деревянный карниз крыши, вместо глаз – окна с наличниками, где трепыхались ситцевые занавески, вместо кожи и бороды – бревна. «Так это не Поручик, а сама Избушка старается!» – подумал парторг, но руки, которые его держали и «качали», знакомые заскорузлые руки, были, без сомнения, поручицкими.
На даче продолжается обед.
Для птиц построили фанерную кормушку.
В хрустящих пальцах давит сушку
Сутулый и веселый сердцеед.
Ее развалины макает в чай,
Чтобы набухли, пропитались влагой
Коричневой. И каплет невзначай
На стол, застеленный пергаментной бумагой.
– Да я не выдержу этого! – вдруг прошептал Дунаев, почувствовав, как под постоянным накачиванием искажается, деформируется все его тело. Сначала чудовищно набухли мускулы, затем стали раздуваться грудная клетка, живот. Кости гнулись и изменяли свою форму, как резиновые. Страшно раздулась шея, так, что голова просто слилась с телом. Однако чем больше его раздувало, тем меньше он ощущал страданий – наоборот, по его распухшему и раздавшемуся во все стороны лицу, между разрумянившимися пузырями щек протянулась какая-то нескончаемая улыбка. Про такую улыбку можно было бы сказать, что она «до ушей», однако как раз ушей-то у парторга уже и не было: их поглотила и утопила в себе мягкая, восходящая, как на дрожжах, плоть головы. В общем, становилось как-то веселее. Разве что ужасно мешала одежда. Но и это было устроено. Не так торжественно, как в прошлый раз, но зато быстро заглянули в Заворот, где Дунаев «спрятал вещички», и уже не в колодец, а в довольно приличный платяной шкаф, где ему – среди общего напряжения, в потоке трансформаций – все-таки удалось аккуратно повесить рубашку, пиджак, брюки и пыльник на плечики, а носки, галстук и ботинки разместить на полочках.
После того как парторг остался голым, все пошло быстрее. Дунаев почувствовал, что тело его округляется, исчезают, словно глупые помехи, ноги, плечи, руки, все сливается в горячий, твердый, стремительный шар.
С громким хохотом, пропитанным силой и облегчением, понесся Дунаев вперед. По всему «кольцу» звучал его ликующий крик:
– СОЙДИ С МОЕЙ ОРБИТЫ!
С «орбиты» действительно что-то сыпалось в разные стороны, освобождая ему путь – тонкий, светлый, стремительный, словно бы подернутый кружевами или инеем.
Даже если все небо,
Бездонное, тесное небо,
Пропитать кружевами,
Наполнить узорами льда,
Даже если зарыться
В глубины беспечного хлеба,
Все равно мы останемся
Теми, кем были всегда.
Нам с тобой не дано
Ускользнуть от далеких пределов.
Не дано позабыть
О запущенных древних мирах.
Этот холод и жар
Покидают огромное тело.
Остается скольженье
И чаши на буйных пирах.
Человек средних лет
Далеко пребывает от смерти.
Пожилой человек
Любит пить подогретый кефир.
Колобок и волчонок
В стене обнаружат отверстья.
Поросенок толкнет
Нас с тобой в заколдованный мир.
Только там, на стене,
На плакате нахмурился воин,
И дрожит его перст,
Упираясь в пружинку отцов.
Не волнуйся, родной,
Будь по-прежнему горд и спокоен.
И в глубинах земли
Слышен твой изнуряющий зов.
Мы восстали из тьмы,
Как насосы встают на могилах,
Как грибы вырастают
Стеной на поверхности пней.
Старики и старухи
Воюют в невиданных силах.
Медвежата и волки
Сготовят наваристых щей.
Сквозь дикое сочетание тяжести и невесомости, охватившее Дунаева, он различил огромное сверкающее блюдо, доступное только «исступленному зрению»: белоснежное, с легчайшим перламутровым отливом. По краю этого «блюдца» он стремительно несся, наращивая скорость и частоту оборотов. Что-то низко загудело, завыло, и со стороны раздался скрипучий голос, возмущенно возопивший на всю Орбиту:
– Невоспитанный мальчишка!
– Сойди с орбиты, кому сказал! – загудел в ответ Дунаев.
– Невоспитанный мальчишка! – снова прокричал голос, похожий на старушечий. Дунаев так и не увидел того, кому принадлежал этот голос. Он развил такую бешеную скорость, что вышел в некое другое пространство, на «внутреннюю орбиту» с другой стороны блюдца, где все было в покое, приглушено, верх и низ отслаивались друг от друга. Сделав крутой вираж, Дунаев попал на лакированную поверхность, посреди которой зияла огромная трещина.
Парторг вспомнил давнее видение колоссальной треснутой матрешки и неожиданно осознал, что он подскочил высоко над «блюдцем» и теперь находится на боку подобной матрешки, висящей в недосягаемых небесах над Москвой.
«Она» хотела б стать опять
Ребенком, может быть, иль львицей,
Или искрящеюся спицей
Тела усталые пронзать.
А «он», наверное б, желал
Жевать лишь ангельские перья
Иль поговорки и поверья
Отлить в искусственный металл.
Но где он, тот блестящий сплав?
Любовным тестом в снежном теле
«Они», наверное б, хотели
Взойти, друг друга увидав.
Судьба иначе распорядилась,
Столкнув их в схватке боевой:
«Она» в передник нарядилась,
А «он» – в палящий жар печной.
И вот сошлись среди тарелки,
Приглашены на браный пир,
А возле них разложен мелкий
Горячий, пористый гарнир.
Вид, распахнувшийся во все стороны вокруг Дунаева, был грандиозен. Поразительна была именно огромность и гулкость этого зрелища, напоминающего ущелье. Город находился как бы «на дне» этого ущелья, там виднелось «блюдце», на котором стояла Москва, будто вся построенная из драгоценных камней и изнутри подсвеченная, как рубиновые звезды кремлевских башен. Москва была маленькой и круглой, но видимой в мельчайших подробностях – рубиново-алмазный центр, изумрудное Садовое кольцо, окраины, сапфировые и нефритовые… Выше «ущелье» расширялось. Сверху парила колоссальная матрешка, дно которой нависало над Москвой, как деревянное небо. Матрешка была цвета крепкого чая. Никаких узоров или изображений на ее поверхности видно не было. Еще выше раскинулся небесный фиолетовый купол с мерцающими звездочками и нежно-голубыми облаками. С запада половину купола занимало беспредельное клубящееся золотое облако. На самом верху золото ярко горело и искрилось, а затем переходило в нечто вроде «туманного снега, отливающего светлым золотом на солнце». Из этого снега состояли грандиозные фигуры, величественно громоздящиеся на вершинах облака. Сквозь них просвечивало пурпурное заходящее солнце. Вглядываясь в лица снежных изваяний, Дунаев узнал Фею Убивающего домика с заводной собачкой из темного льда на руках – выражение ее лица было спокойным и внимательным, она смотрела немного вбок. Рядом с ней высилась девочка в длинной до пят ночной рубашке, которую он видел в первый раз. Дальше дерзко и гордо смотрела прямо вперед девочка с худыми и длинными ногами, на которых были вылеплены вязаные чулки. За ней стояла девочка, на голове у которой вместо шляпки был надет цветок – снежный «тюльпан» фантастических размеров. Не менее гигантские лепестки снежных роз составляли ее платье. С нею рядом задумчиво высилась исполинская девочка с волосами, отливающими сверкающей голубизной. Далее устремила взгляд вверх девочка с медальоном на шее. Зрение Дунаева проникло внутрь медальона, и он внутренне отпрянул – на него в упор смотрела Синяя. «Ах, вот кого тут Синяя воспитывала, пока мы на югах-то валандались! – подумал парторг. – Видать, все эти девчонки – самые настоящие Враги!»