Я не ценил эту женщину по достоинству.
Был ли я ироничен той иронией, которое служит лишь жалким рубищем презренных? Забыл ли я? забвение — это бесчувствие, это глупость души и тела — забыл ли я, что каждый раз влюбляюсь без оглядки? Однажды я шел позади двух немецких студентов и услышал, как один говорил другому: «…denn jedesmal, verliebe ich mich heillos…»[19] Я мог бы сказать то же самое про себя. Ich auch, leider, ich auch…[20] Истина в том, что я был достаточно труслив, чтобы краснеть перед самим собой за непредсказуемую усатую деву, за мою киргизскую принцессу с вагиной хваткой и напевной. Конечно, я любил ее… Если только я имею право употреблять это слово, ибо некрофил, каким он предстает в неверных образах народного сознания, очевидно, такого права не имеет.
А вот милый эпизод — несколько дней назад. «Мертвечонок в шутку», восемнадцати или двадцати лет, к сожалению, покалеченный в автокатастрофе. Но ясный, братский. Друг, которого я зову «Кожа-гладкая-как-персик», хотя у него другое имя, и упомянутая персиковая кожа не его, а лишь привходящий элемент.
Довольно неприятное и неожиданное приключение.
Я отправился провести день в лесу под Фонтенбло, так как погода была великолепная, и у меня не было никакого желания оставаться взаперти в магазине. На несколько минут я остановился в Барбизоне. Проходя мимо маленькой булочной, я заметил табличку: «Закрыто ввиду смерти владельца». Моя черная одежда и незнакомое лицо привлекли внимание пожилой женщины у окна. Наверное, она подумала, что я пришел в связи с похоронными делами. По сути, она была права: я всегда прихожу на похороны, на этот непрерывный праздник смерти, траурную свадьбу. Смерть привлекает меня к себе издалека, по одной ей ведомым лабиринтам.
— Вы пришли слишком поздно, — сказала мне старуха, — его похоронили вчера. Такой красивый мужчина! Вот несчастье! Руль его грузовичка ему воткнулся вот сюда.
Она показала на то место, где грудь переходит в живот. Я поблагодарил женщину и пошел восвояси. Имя на витрине булочной я прочел. «Пьер», — повторял я. Пьер, красивый мужчина…
Остаток того дня я помню как будто сквозь туман. Я потерял понятие о времени, и мое ожидание протекало не по часам, но по степени убывания интенсивности света. Свет… Мой враг… Почему назвали меня лучистым именем Люсьен, меня, всю жизнь бегущего от света? Часы ожидания казались мне особенно долгими еще и потому, что я был лишен привычной обстановки. Я поспал некоторое время в машине и, когда проснулся, был удивлен, узнав, что уже два часа ночи. Я не смог бы описать барбизонское кладбище, вероятно, вполне обычное, с жемчужными венками и скорбящими ангелами. Без труда мне удалось найти самую свежую могилу, на которой цветы были свалены в кучу как стог сена. С легкостью я разрыл землю, достаточно мягкую, и открыл гроб, показавшийся мне необыкновенно большим.
Красивый мужчина… О небо! Он был не менее двух метров ростом, могучего телосложения. Очевидно, врачи в больнице пытались спасти ему жизнь, потому что толстая повязка, испачканная в середине водянистым гноем, опоясывала его монументальный торс, покрытый жестким курчавым волосом. Никогда я не видел такого спокойного мертвеца с тяжеловатым римским лицом, с белой нежной кожей, похожей на ту муку, из которой он годами замешивал хлеб для живых. Я сразу понял, что не смогу сдвинуть Пьера ни на волос. С огромным трудом мне всё же удалось извлечь его тело из гроба наполовину. Мне казалось как будто постыдным насладиться им тут же на месте, окруженным враждебностью открытого пространства и непредвиденными опасностями. Ибо беззаконие требует стен, защищающих от дыхания земли, занавесей, скрывающих от ревнивого взгляда светил.
Голова Пьера ритмично стукалась о боковую стенку могилы, торс его перекрутился, словно кривое дерево, в то время как его талия резко перегибалась через край гроба, высвобождая седалище, длинные и крепкие ноги были раздвинуты. Я отметил, что Пьер, должно быть, в жизни часто занимался тем, что он делал со мной, будучи мертвым. Это не беспокоило меня, но мне мешали неестественность позы, теснота могилы, шмыгающие крысы. Покидая Пьера, я кое-как уложил его в гробу и поправил на нем саван. Было похоже на некое «Положение во гроб» со мной в роли нечестивого Иосифа Аримафейского.
Это произошло позавчера. Мне кажется, что прошло двадцать лет. Это был единственный раз, когда я не смог предложить одному из своих печальных друзей мягкость моей кровати и покой моей комнаты.
«Жером Б. 15 лет. Без профессии. Проживал на авеню Анри-Мартэн. Кладбище Пасси. 14 часов.»
Поглядим.
На похоронах Жерома было много народу; я пошел на эти похороны, чтобы мне легче было потом найти могилу. Но еще и просто из удовольствия, из любопытства, из сочувствия. Стоял хороший сухой морозец. Собрались все сливки общества 16-го округа[21] в кашемировых пальто и каракулевых шубах. Я оказался рядом с пожилой дамой в сиреневой шляпке, которая без умолку трещала: «Два дня болезни, которую все считали неопасной, и вдруг — крак! Он так хорошо закончил полугодие в Жансон-де-Сайи,[22] какое горе для родителей, бедный Шарль, бедная Зузу, ах да, быть может, вы не знаете, но он никогда не называл свою мать мамой, а только Зузу, они оба его любили невозможно себе представить как, а вы сами-то из семьи, вы знали Жерома?»
Я ответил, что преподавал ему латынь, но пожилая дама немедленно возобновила свой монолог.
Родители. Отец, очень худой, очень элегантный, потерянный в своей печали, как в далекой стране. Мать, молодая женщина с удлиненными голубыми глазами, потемневшими от слез, с роскошными каштановыми волосами, выбивавшимися из-под черной вуали.
Тучный тип, закутанный в пальто на меховой подкладке, встал над могилой и произнес надгробную речь в стиле Боссюэ,[23] притворяясь, что его душат слезы. Это и был настоящий преподаватель латыни.
С наступлением ночи я припарковал автомобиль у сквера Петрарки, и всё еще раз прошло без неожиданностей. Мне кажется, что меня хранит Гермес, бог воров и вожатый мертвецов.[24] Он подсказывает мне тысячи уловок, он провожает до моей постели предметы моего вожделения.
Жером. Он примерно одного роста со мной, но так тонок, что его бедра почти помещаются в моих ладонях. Он не знает, что делать со своими длинными руками, ни как протянуть свои длинные ноги, он беспомощней цыпленка. Его грудь, волосы, острое лицо — соленые на вкус, как будто от пролитых на них слёз, а вот его член, до того, как я омыл его своей слюной и осушил своими ласками, чудовищно пах лавандой.
Я вижу перед собой Жерома. Я возвращаю его на минуту из загробного царства. Из окна его личной ванной комнаты видны деревья авеню. Сама ванная комната в стиле «поп» — он так захотел, а Зузу делает всё, что он ни пожелает, — в беспорядке, с флаконами, которые он забыл закрыть, и с большими кусками английского мыла во всех углах. Есть даже электробритва, спрятанная в глубине выдвижного ящика от взгляда Зузу: если она увидит, то будет смеяться над ним! Она входит к нему без стеснения, даже без стука. Пока он чистит зубы, он видит в зеркале умывальника ее улыбающиеся голубые глаза. Она щиплет его за ягодицу, треплет его волосы, целует между лопаток выступающие позвонки, потом убегает со смехом. Он бежит за ней, рот весь в зубной пасте, кидает полотенце, оно шлепается с глухим звуком в захлопнувшуюся дверь.
Сидя на биде, Жером намыливается лавандовым мылом, долго, очень долго.
Закрыв глаза, он видит женщину, чьи каштановые волосы обрамляют пустое пространство, в которое ему никак не удается поместить лицо. Он напрягает воображение, он ищет это лицо с упрямством насекомого, ему кажется, что он поймал нужный образ, но нет, это не то, не то.
Сегодня ночью я поставил кресло в моей комнате прямо перед большим венецианским зеркалом, которое я очень люблю. Я посадил Жерома к себе на колени и стал покусывать его спину с серебристым отливом, прямо между лопаток, туда, куда Зузу его наверняка целовала, играя с ним. В серых прожилках зеркала, среди морозных ветвей орнамента, я видел Жерома, пляшущего, как огромная кукла, под ударами моей страсти.
Жером. Иероним. В своем «Саде наслаждений» Иероним Босх изобразил двух юношей, забавляющихся с цветами. Один из них вставил наивные ромашки в задний проход своего товарища.[25]
Сегодня вечером я сходил в цветочный магазин за венериными башмачками[26] и украсил ими своего друга Жерома, цвет которого уже прекрасно сочетается с желтыми, зелеными, коричневыми и фиолетовыми оттенками орхидей. Они имеют тот же самый клейкий плотский отблеск; они достигли триумфальной стадии материи в своем зените, той высшей самозавершенности, которая предшествует лихорадке разложения. Вытянувшись на боку, Жером кажется спящим, его член лежит в чашечке наполненного соком цветка, а бледные пятна расцветают каскадом вокруг темных синяков, украшающих его тайную розу.