Он был близок к тому, чтобы по-настоящему испугаться (как можно испугаться только во сне).
И вот тут-то, уже забыв обо всем, он вдруг увидел и услышал Тайну. Можно сказать, что он «вошел» в нее как в некий широкий поток, могучий и неостановимый. И в то же время и «не вошел», оставаясь наблюдателем, зрение которого будто приникло к невидимому окошку. Из темноты смотрел он на зернистое струение, мягкое и ласковое, которое, кажется, являлось музыкой. Музыка, таинственно-глубокая, ни на что не похожая, была не только слышна, но ее можно было видеть, и она была подобна живому, искрящемуся меду, весело спешащему куда-то сияющим потоком, и вместе с тем все оставалось на месте, оставалось неисчерпаемым, словно бы смеющимся, таким радостно-юным, каким только и может быть то, что еще не знало бытия, нерожденное и не предназначенное для испытания временем. Это текло без усилий, легче света, но нельзя было определить направление течения, поскольку было оно вне направлений и вне пространства, как самый сокровенный праздник. Дунаев ощутил имя тайны – кажется, оно звучало приблизительно так: «Энизма». Удивительная наивность и при этом знание, совершенно иноприродное всем мирам, переполняли Энизму, составляли некоторое «подмигивание» в ее существе. Будто наш мир всегда ощущался ею как «достойный сожаления», со всем его божественным и темным, расщепленным и изнуряющим существованием. Свободная от всего, и от себя, и от «обязанности быть», Энизма как бы означала некое «несогласие» с идеей остального мира. Она будто пела: «У нас тут все совсем по-другому! Вот где настоящая радость!» Но ее спокойствие не омрачалось «несогласием», обособленностью, поскольку она «более, чем была», не убывая и не превышая себя. Непротиворечивость ее захватывала своей осознанностью, обескураживала странностью и трогала до глубины души пронзительной загадочностью. Неистово хотелось «вырваться» в Энизму, остаться в ней навсегда, но – увы! – это было невозможно. Дунаев оказался, сам того не сознавая, в другом месте. Это был глухой подземный коридор. Вдруг совсем рядом с ним (будто стена, у которой он лежал, была тонкой перегородкой) раздалось несколько тоненьких голосочков, которые очень смешно и нараспев пропищали хором:
– ВО-ЛО-ДЯ, ПО-РА ВСТА-ВАТЬ! ВО-ЛО-ДЯ, ПО-РА ВСТА-ВАТЬ!
Володя очнулся, но не «встал», поскольку вставать ему было некуда, точнее не на что. Он все еще был колобком и валялся в заброшенном тупике метрополитена. Оказалось, что все предшествующее было даже не сном, а всего лишь обморочным видением. Однако это видение вселило в него некое успокоение, уравновешенность. Вспомнив все, что предшествовало его попаданию в тупик, он не обнаружил в происшедшем ничего особенно страшного. Сейчас ему даже казалось странным, с чего это он решил, что Поручик – предатель? Из чего это следовало? Из того, что Поручик шептался с Бакалейщиком? Да мало ли с кем и о чем Поручик шепчется! Это даже хорошо, что старик контролирует ситуацию, вместо того чтобы сидеть у себя на печке. И то, что о девочках обещал позаботиться, это тоже хорошо. Они ведь не виноваты ни в чем, они чистые и хорошие. Их забросили сюда, наверное, даже не предупредили о том, что у нас тут творится. Конечно, надо о них позаботиться.
Вот какие благостные, спокойные, благонамеренные мысли теперь посещали Дунаева, как бы восходя в его сознание из священных глубин, от «ЭНИЗМЫ». Единственное обстоятельство чуть-чуть его огорчало: он снова был в шарообразном теле, и эта нелепость как-то не вязалась с упорядоченным и солидным состоянием его души, освеженной видением. «Как же все-таки подзаебала меня эта вся сказочность, фольклор этот ебаный! – подумал он с оттенком раздражения, но тут же осадил себя: – Впрочем, так нужно. Иначе как с немцами бороться? Против них сила нужна, поэтому все годится, что на силу работает. А на силу не такие вещи работают, на которые смотреть приятно. Это не Колонный зал!»
Однако вставал вопрос, что делать теперь. Конечно, вот так валяться в подземной прохладе и темноте, вдалеке от событий, – в этом немало было приятного. Сладко бывает иногда отдохнуть в тупичке, упершись боком в то место, где все обрывается. Но ведь где-то там, далеко-далеко и в то же время близко, идет бой. Бой, от которого зависит больше, чем все. Дунаев бросился в этот бой, что называется «очертя голову» (если так можно выразиться), весь дымясь от удали и отваги, но теперь ему казалось, что он «промазал», пережал скорость и «проскочил» сквозь реальность сражения в какие-то глубокие, посторонние изнанки. Сами по себе эти изнанки обычно бывают перекрыты, прочно загорожены, но чудовищное напряжение войны, исступление миллионов людей, разгоряченность огромных масс военной техники, невероятное по своему размаху строительство фортификационных сооружений, рытье окопов, установка надолбов, противотанковых ежей, бетонированных дотов – все это вскрывает, взламывает древние невидимые запоры, образует случайные щели, дыры и нелепые совпадения. Не обязательно даже заговаривать о древности: разве в новейшие времена мало посторонних вещей, замаскированных где-то у нас за плечами? Если только у нас есть плечи, потому что у бедного Дунаева их все еще не было.
Этот веер ошибок, смехотворных изъянов судьбы —
Изумительный веер, потерянный за поворотом,
Унесенный в пространства, где снег заметает гробы,
Там, где толстый ребенок лежит, утомленный беспечным полетом.
Наша Родина ловит огромною белой рукой
Тени ящериц глупых, сварливые нежные тени.
Прах разбитых теплиц покрывает белесой мукой
И золой посыпает свои молодые колени.
Убежать в коридор вслед за мягким и белым пятном —
Лишь одно вожделенье у нашего смертного рая.
А бессмертное тело, затянутое войлочным сном,
Будет мерить перчатки, в хозяйственный дворик врастая.
Ах, перчаточки эти! Комочки из лайки дрожат!
Глубоко запихаем их в теплые варежки, чтобы
Уберечь от зимы, как спасают зимою котят,
Как нательные крестики прячут до марта в сугробы.
Дунаев неловко повернулся в тупичке и тут вдруг понял причину своего нового, спокойного состояния. Оказывается, он просто остыл. Перед этим-то он был «с пылу, с жару», только-только из печки, аж весь дымился, поэтому и воспринимал все в свете перевозбуждения – преувеличенно, раздуто. «Меня сначала по сусекам наскребли, по амбарам намели, потом замесили и поставили в печь испекаться. А когда я испекся, то поставили под землю – остудить возле Энизмы», – подумал Дунаев. (Энизма теперь прочно ассоциировалась в его сознании с глубоким деревенским погребом, однако с таким погребом, который представляет собой самое святое и сладостное на свете.)
Чтобы осмотреть свой тупичок, Дунаев включил «ночное зрение» – все магические техники, к счастью, продолжали действовать, несмотря на трансформацию тела. «Ну и дыра! – усмехнулся он про себя. – Вот орал я: „Сойди с моей орбиты!” – а в результате сам со своей же собственной орбиты и сошел. Да еще в „лузу” попал, словно новичок». (Ему почему-то вспомнилась прокуренная бильярдная в заводском Доме культуры.)
Он увидел обрывающиеся рельсы, засыпанные каким-то мусором, и глухо забетонированную стену. У самой стены лежала грязная метростроевская каска. Но тут же он увидел нечто, в общем-то, поразительное, о чем он абсолютно успел забыть, перестав обращать на это нечто какое бы то ни было внимание в угаре своих перемещений. Оказалось, что непонятная половинка яйца, привязавшаяся к парторгу в подземном коридоре, не только не покинула его, но, напротив, к ней присоединилась вторая половинка, точно такая же, видимо от того же самого яйца, сваренного когда-то вкрутую и разрезанного пополам. Они по-прежнему держались слегка за его виском, словно стараясь выпасть из поля его зрения. Наверное, он даже не обратил бы на них никакого внимания, если бы не тоненькое двойное хихиканье, исходившее от них. Стало ясно, что эти предметы озвучены и что им, а не кому-либо другому, принадлежали тоненькие голоски, проникшие в сознание Дунаева во время обморока:
– ВО-ЛО-ДЯ, ВСТА-ВАЙ!
Они висели рядышком, разрезанной стороной были обращены в сторону Дунаева, как если бы в желтках у них таились лица.
– Вы кто такие? – спросил Дунаев. Вместо ответа они пропищали хором:
– ВО-ЛО-ДЯ, И-ДИ ЗА НА-МИ!
Вслед за этим то ли приглашением, то ли приказанием они повернулись к Дунаеву своими выпуклыми овальными «спинками» и поплыли в глубину туннеля.
Дунаев послушно покатился следом, усмехаясь длинной, постепенно черствеющей улыбкой.
Они «ехали» какими-то темными, бесконечными туннелями без станций. «Ночным зрением» Дунаев видел, что туннели не заброшены, а напротив, находятся в полном порядке: везде были аккуратно проложены рельсы, иногда они разветвлялись. Кое-где горели сигнальные лампы красного и синего цвета. «Что же это за метро такое?» – подумал Дунаев. Ему вспомнились легенды о «тайном метро Сталина», якобы построенном под московским метрополитеном и превосходящем «метрополитен имени Кагановича» длиной и извилистостью своих веток. Действительно, казалось, что они постоянно опускаются все ниже и ниже: рельсы все время вели чуть-чуть вниз. Затем парторг пригляделся к стенам и потолку туннеля. К его удивлению, потолок оказался очень высоким и терялся в темноте, а стены покрыты были какими-то изображениями. Парторгу померещилось, что это мозаика. От любопытства он даже скатился с рельсов и притерся к стене, чтобы рассмотреть ее получше. Стена оказалась деревянной и покрытой лаком. Под толстым слоем лака, напоминавшим застывший стеклянный жир, были нарисованы колоссальные аляповатые цветы, синие на красном фоне. Пораженный Дунаев продвигался дальше, держась возле стены. Через некоторое время цветы на красном фоне закончились косо идущей линией с небрежно изображенной бахромой – похоже было на край огромной нарисованной шали. После этого узор изменился: синие розы сменились гигантскими ромашками, не менее аляповатыми, а фон стал желтым.