Характерно, что средства массовой информации всегда рисовали панк-рокеров этакими громилами и шпаной, тогда как для меня, наоборот, концерты сделались светлой отдушиной, альтернативой бездарному уличному бандитизму, которым в те годы печально славился Эдинбург. На одном из концертов группы «Клэш» я встретился с девушкой, которую полюбил. Ее звали Беверли. Она была беззаветно предана панк-року, носила в носу здоровенную булавку и красила волосы в зеленый цвет. Отчаянная девчонка, хотя и с мягкой душой. В любой тусовке она сразу становилась центром внимания: яркое пятно, исключение из правила. Поклонницы панк-рока, по правде говоря, красотой не отличались. Поэтому, наверное, я вел себя как хамелеон. По пятницам зажигал с панками, а по субботам превращался пай-мальчика и отправлялся на добропорядочные дискотеки в «Бастерс» или «Аннабел», где было проще снимать симпатичных девчонок.
Но такие, как она, мне не попадались — ни до, ни после.
Беверли ненавидела меня за двуличие, называла пустышкой. Она работала официанткой в таверне «Архангел», была местной достопримечательностью из-за зеленых волос. В таверне ошивалась богемная публика, которую я терпеть не мог: она казалась мне слишком претенциозной.
Все это, однако, не имело значения, ибо впервые в жизни я был по-настоящему влюблен.
Беверли водилась с поварами из таверны. Эти парни смотрели на меня свысока: подумаешь, кулинар из вагона-ресторана!.. Одного из них, Алана де Фретэ, я знал еще по колледжу, только его тогда звали не де Фретэ.
К моему пьянству, из-за которого я постоянно попадал в неприятности, прибавился взрывной темперамент Беверли, и получилась весьма гремучая смесь. Она гуляла сама по себе, параллельно продолжала спать еще с одним парнишкой — тоже, кстати, поваром, из гостиничного ресторана. Я был с ним не знаком, но прекрасно знал об их связи. Профессиональный мир тесен, тайное быстро становится явным.
Беверли забеременела сразу после того, как мы начали встречаться. Я не знал, чей это ребенок, мой или его. Мой соперник в свободное время подвизался барабанщиком, играл в группе «Старички». Ненавидел я его люто, хоть и за глаза. Еще бы не ненавидеть: он работал в более крутом месте, был истинным панком, играл в ансамбле, а главное — моя Беверли, без которой я себе жизни не мыслил, любила его сильнее, чем меня.
И вот роковой нарыв прорвался. Я в тот вечер крепко поддал, накрутил в себе злобу — и совершил самый идиотский поступок в своей жизни. Пришел к нему в ресторан, чтобы поговорить как мужчина с мужчиной. Кошмарная получилась сцена. На кухне, кроме нас, никого не было. Я хрипло орал, брызгая слюной. Он сперва посмеивался, а потом показал мне два растопыренных пальца и сказал: «Вали отсюда, козел!» У меня аж в глазах покраснело. Сейчас я думаю, парнишка, конечно, был прав: приходит какой-то алкаш, начинает оскорблять. Что ему оставалось? Но тогда мною двигала пьяная ревность.
Не успел он отвернуться, как я подбежал, схватил его за волосы и макнул головой в кастрюлю — суповую, как мне спьяну показалось. На самом деле в кастрюле был кипящий жир. Он завизжал… Никогда не забуду этого визга. Я тоже закричал: раскаленный жир обжег мне руки. Кастрюля перевернулась; я выбежал из кухни, не оглядываясь. Мне навстречу метнулся портье — я пробормотал что-то про несчастный случай.
Имя бедного парнишки я узнал лишь потом: Донни Александер.
На следующее утро я проснулся — и сперва не поверил, что все случилось наяву. Впрочем, обожженные руки быстро меня убедили. Донни, как выяснилось, пострадал очень серьезно: у него было начисто сожжено лицо. В силу неясных причин он не стал меня закладывать, списал все на несчастный случай. Я, конечно, не мог явиться в больницу со своими ожогами. Боль была кошмарной. Я мучился несколько недель. Представляю, каково было бедному Донни.
Он крепко держал язык за зубами, но Беверли сама обо всем догадалась. Это было нетрудно. Она перестала со мной разговаривать, избегала встреч, хотя ребенок должен был вот-вот родиться. Предупредила, что сдаст меня в полицию, если я хоть раз попадусь ей на глаза. В реальности угрозы я не сомневался: характер у нее был железный. Я любил ее больше жизни — а она выбрала Донни. И это справедливо. Я был пьющим человеком, а от пьющих людей рано или поздно устаешь. К тому же с Донни у нее был долгий роман, еще до меня. А я… так, мелкий эпизод. Иногда мне кажется, что она меня использовала, чтобы досадить Донни. Я же ради нее был готов на все…
А потом родился мальчик. Я знал: это мой сын. Просто знал, и все.
Но самое страшное было впереди: некоторое время спустя я услышал о смерти Донни. Выйдя из больницы, он уволился, уехал в Ньюкасл, стал работать в небольшой гостинице… И вдруг совершил самоубийство. Прямо у себя в комнате. И все это по моей вине. Как ни крути, я практически убил человека.
Мне очень важно все записать — без утайки, как на духу.
Я обратился в общество анонимных алкоголиков, ушел в глухую завязку, начал посещать церковь. Религия меня никогда не привлекала, скорее отталкивала. Я и до сих пор, сказать по правде, отношусь к вере в Бога скептически. Однако тогда именно церковь дала мне силы не сорваться. Я забросил политику, хотя продолжал заниматься профсоюзными делами. Старые собутыльники отстали сами собой. Пройдя переквалификацию, я сделался сперва сигнальщиком, потом машинистом. Работа мне очень нравилась: одиночество, размеренность, невыразимо красивые горные ландшафты, от которых никогда не устаешь…
В церкви я познакомился с Джойс — и начал новую жизнь. У меня двое замечательных детей. Все эти годы я практически не пил, если не считать двух или трех срывов, когда во мне просыпался старый зверь: желчный, злобный и занудный.
Мое сердце страшно болело о сынишке, которого растила Беверли, но умом я понимал, что им без меня лучше. Она открыла собственное дело, парикмахерскую, и даже, по-моему, преуспевала. Однажды я осмелился и пришел к ней на работу, чтобы поговорить о сыне. Она была непреклонна: у них с Дэниэлом все хорошо, а меня они знать не хотят.
Я, конечно, не настаивал, оставил их в покое. Лишь пару раз пришел украдкой посмотреть, как Дэнни гоняет в футбол, но радости не получил: больно было видеть, как другие отцы возятся со своими сыновьями. Помню, однажды он забил решающий гол; Беверли рядом не было, и я отважился: подошел и сказал: «Хороший удар, сынок!» Дэнни поднял глаза — у меня перехватило горло, подступили слезы… Я резко повернулся и ушел. Эти слова были единственными, что я сказал своему сыну, хотя в голове постоянно вертелись долгие монологи. Но в конце концов, я должен был думать о другом, ведь росли Брайан и Кэролайн. Новая семья нуждалась в моей заботе.
Я рассказал Джойс обо всем. Зря, наверное. Говорят, что правда освобождает, но это, по-моему, эгоистичная чушь. Того, кто откровенничает, она, может, и освобождает, а тем, кто слушает, практически всегда приходится страдать. После моей исповеди у Джойс случился нервный приступ. В ее глазах навсегда остался мутный осадок.
И вот я делаю то же самое. Выплескиваю на бумагу черные тайны, чтобы снять тяжесть с души, хотя знаю, что моим близким будет больно читать эти записи. Если промолчать, если замуровать в груди тлеющие факты, то придется пить, чтобы затушить жжение, а этого я допустить не могу. Остается одно: писать и надеяться, что, обнаружив мой дневник, вы будете готовы понять и простить меня… Добавлю только, что бывают такие ошибки, расплачиваться за которые приходится всю жизнь — и тебе, и твоим близким.
Брайан и Кэролайн, наверное, вы первые прочтете этот дневник. Дэнни, если и ты читаешь, что не исключено,— знай, я вспоминал о тебе каждый божий день. Искренне надеюсь, что мое отсутствие не сыграло в твоей судьбе роковой роли.
Джойс, я люблю тебя больше жизни. Не хватит и миллиона лет, чтобы искупить ту боль, что я тебе причинил.
Молюсь, чтобы у вас хватило мудрости и милосердия простить мою глупость и слабость.
Благослови вас Бог.
Дождь усилился. Водяные потоки яростно лупили в стекло. Кэролайн призраком просочилась в гостиную, озаренную тусклым сиянием телевизора. В кресле бесформенной кучей громоздилась мать.
По большой фотографии на каминной полке гуляли сиреневые блики. Черно-белый снимок отца в молодости. Кэролайн подошла и стала его разглядывать, регистрируя детали, которых раньше не замечала: глубинный маниакальный огонь в глазах, нетерпеливый изгиб тонких губ… Уже не прежний добропорядочный, спокойный, богопослушный семьянин, сидящий вечерами в кресле, а человек, изо дня в день сражающийся с темными и сильными страстями.
Она села в кресло напротив матери, прижимая к груди черную тетрадку, такую простенькую на вид и такую тяжелую по содержанию.
— Мам! Каким был папа, когда вы познакомились?