Посвящается памяти моей матери Анны Петровны Ковалевой–Принц
Для меня это не только страницы мемуаров, не просто повествование о бурных событиях, разгоревшихся в 1917 году на берегах воспетой Пушкиным Невы, а годы юности, часть моей жизни.
В знаменитом в ту пору цирке «Модерн» [1] я познакомился с крупными деятелями Октября А. В. Луначарским и А. М. Коллонтай. Если хрупкая и изящная Александра Михайловна поражала аудиторию своим голосом, звучавшим как набат, доходившим до самых отдаленных скамеек так называемой галерки, то А. В. Луначарский восхищал необыкновенной простотой изложения мыслей. Он был прирожденным оратором–пропагандистом, так ясно и просто излагал политику партии, что она становилась не только понятна, но и близка и дорога сердцу слушателей.
После одного из выступлений Луначарского в цирке «Модерн» я подошел к нему, хоть не был знаком, и пожал ему руку. Он улыбнулся и спросил, кто я и чем занимаюсь. Я назвал свою фамилию.
— Вы печатались в «Звезде»?
— Да, — ответил я, — в тысяча девятьсот двенадцатом году, но всего два раза, так как газета была закрыта правительством.
Я объяснил, что сочувствую большевикам, но в политическом отношении считаю себя младенцем, так как по–настоящему не занимался политической деятельностью, а в литературе меня увлекло футуристическое движение. Правда то, что я ненавидел царский режим.
В 1905 году четырнадцатилетним кадетиком тщетно искал связи с революционерами, чтобы убить в Тифлисе черносотенного генерала Грязнова, но это я не мог даже в душе считать своей заслугой.
Луначарский рассмеялся и пригласил меня зайти к нему домой.
Сначала я чувствовал себя в его присутствии так, как робкий племянник при встрече с добрым и умным дядей, но, когда узнал его больше, я понял, что нахожусь в положении подмастерья у талантливого и опытного мастера, у которого есть чему поучиться.
Через несколько дней после падения Временного правительства я пришел к Анатолию Васильевичу утром. Он только что кончил пить чай. На столе еще стояли стаканы, среди которых высилась вазочка с остатками карамели. Сахар в ту пору был не у всех. Анна Александровна — жена Луначарского — была занята своим четырехлетним сыном Толей, который забавно лепетал то по–французски, то по–русски, причем французский он знал гораздо лучше русского, так как Луначарские привезли его в Россию только после Февральской революции.
В комнате находилось еще несколько человек, которых я раньше здесь не встречал. Сам Луначарский одновременно и давал указания, и отвечал на вопросы, и разбирал бумаги и письма. Его старый знакомый по эмиграции Дмитрий Ильич Лещенко, примостившийся около чайного стола, тоже был занят разбором бумаг. Вскоре он вышел, а Луначарского вызвали не то в Смольный, не то в Зимний, точно не помню.
Уезжая, Анатолий Васильевич обратился ко мне:
— Товарищ Ивнев, выручайте. Займитесь пока этими письмами. Ведь на них надо ответить сегодня же.
После его отъезда я принялся за разбор довольно обильной корреспонденции, прихватив и кучку писем, которую не успел разобрать Д. И. Лещенко. К приезду Луначарского у меня все было готово.
— Большое вам спасибо, — сказал Луначарский. — Знаете что, товарищ Ивнев, приходите ко мне и завтра, ведь вы живете почти рядом со мной.
На другой день я пришел с утра, и с этих пор началась моя совместная, возникшая совершенно неожиданно, работа с Анатолием Васильевичем в качестве его секретаря. Работа эта не имела ничего общего со службой в теперешнем значении этого слова. Не было ни строго очерченных обязанностей, ни определенных часов. Эту работу можно было сравнить скорее с наведением хотя бы относительного порядка в здании, где все перевернуто вверх дном.
Нельзя забывать, что и после установления Советской власти сопротивление буржуазных деятелей продолжалось. Оно выражалось в массовом саботаже, парализовавшем работу учреждений. Дело дошло до того, что здание Наркомпроса (бывшего министерства народного просвещения) оставалось фактически в руках прежнего руководства. Швейцары и сторожа, подкупленные прежним начальством, закрыли на ключи и засовы здание в расчете на то, что Советская власть не пойдет на взлом дверей и будет терпеливо ждать, пока конфликт сам собой уладится.
И действительно, главе наркомата Луначарскому потребовалось написать специальное воззвание, начинавшееся словами: «Товарищи швейцары и сторожа, вы, сыны трудового народа, должны приветствовать Советскую власть, а не сопротивляться ей».
Работали мы с Луначарским то в его квартире, то в Зимнем дворце, и только после того, когда швейцары и сторожа сдали нам «ключи от крепости», — в здании Наркомпроса.
Чем глубже я узнавал Анатолия Васильевича, тем больше изумлялся его работоспособности, эрудиции, остроумию и необыкновенной доброжелательности при строгой принципиальности.
Кроме того, он обладал двумя качествами, которые присущи многим выдающимся людям, — это прирожденная доброта и простота в обращении.
Анатолий Васильевич обладал не только даром красноречия, но и умением слушать собеседника. В нем не было и тени самодовольства и самолюбования, которыми отличались многие ораторы того времени.
Когда я давал ему на подпись заготовленные мною бумаги, будь то обращение к военному ведомству с просьбой освободить помещение школы, занятое военной частью, или рекомендация наркома тому или иному лицу, Анатолий Васильевич подписывал их, бегло просматривая текст.
Однажды я сказал ему:
— Анатолий Васильевич, но вы все же хорошо ознакомились с текстом?
Луначарский посмотрел на меня так, как смотрят на человека, сказавшего какую–нибудь глупость. В его глазах я прочел даже укор, который легко было понять: неужели вы могли подумать, что я недостаточно внимателен?
Такое безграничное доверие не могло не вызывать во мне обостренную осторожность при составлении бумаг. Особенно трудно приходилось, когда Анатолий Васильевич просил, меня составлять бумаги в адрес Госбанка с просьбой выдать тому или иному лицу что–либо из конфискованных драгоценностей. Те, кто не был свидетелем тогдашних событий, читая эти строки, невольно удивятся. Спешу объяснить, в чем здесь дело.
Декретом Советского правительства были национализированы все крупные вклады в банк, а также и все содержимое сейфов. Имелось в виду, конечно, имущество, приобретенное нетрудовым путем. Что касается сумм, составившихся из трудового заработка, то для них делалось исключение. Чтобы получить их обратно, требовалась лишь подпись Луначарского, так как практически все это касалось лишь людей «свободных профессий» (артистов, писателей, художников). Этой лазейкой начали пользоваться многие ловкие люди, никакого отношения к искусству не имеющие.
К Луначарскому стали обращаться не только артисты, размеры заработков которых не вызывали сомнений, но иной раз и авантюристы. От авантюристов легко было отделываться. Значительно труднее было, отказать какой–нибудь знаменитой актрисе, которая хлопотала не за себя, а за других лиц, трудовой заработок которых она подтверждала «честным словом».
Не мог же Анатолий Васильевич ответить ей: «Вашему честному слову я не верю». Поэтому под тем или иным предлогом я «замораживал» все эти просьбы тем, что не давал их на подпись Анатолию Васильевичу даже в том случае, если он напоминал мне о них. Он понимал меня без слов и не корил за «неисполнение указаний».
Дни летели, работы становилось все больше — интересной, волнующей. Обычно в Зимнем дворце Анатолий Васильевич принимал посетителей по делам, имеющим отношение к искусству, а в Наркомпросе — по делам народного просвещения. Впрочем, и вопросы искусства в ту пору входили в ведение Наркомпроса.
Все, что я наблюдал в период, предшествовавший падению империи и во время последующих событий, начиная с Февральской революции и кончая Октябрем, навело меня на мысль отразить это бурное время в пьесе, хотя ни одной пьесы до этого я не написал, за исключением инсценировки романа Тургенева «Рудин» в 1910 году, когда был еще студентом.
Узнав об этом, Анатолий Васильевич захотел ознакомиться с моей пьесой, которую я назвал. «Большая Медведица».
И вот как–то после вечернего чая у Луначарского тут же, за чайным столом, я прочел ему мою пьесу.
Анатолий Васильевич прослушал ее внимательно, но не задал ни одного вопроса. Мне это показалось странным: обычно оживленный и разговорчивый, он не сказал ни слова.
Закончил я чтение еще неувереннее, чем начал.
Луначарский молчал. Я нерешительно пояснил: «Конец пятого акта». И добавил совсем уже растерянно: «И пьесы».
Анатолий Васильевич продолжал хранить молчание. Все стало ясно. Я понял, что это был провал.