Юрий Нагибин
Последняя любовь
Он хотел покататься на своем чудесном «феррари», но ему опять не разрешили. Вернее сказать, разрешили, но только в качестве пассажира, мол, гололед, опасно. Он в гробу видел такие поездки. Ему нужно сжимать в руках руль и мчаться по своей Москве, пусть не такой большой, как всамделишная — она была выкроена из его участка на Воробьевой взлобке, — но не менее увлекательной для езды: с перекрестками, светофорами, дорожными знаками, придирчивыми постовыми, неосторожными пешеходами, выпархивающими из-под серебряного носа машины. Эту маленькую Москву построили для Генсека, когда он захотел сам водить новую машину — великолепный полугоночный «феррари», подаренный ему итальянскими безработными. Регулировщики попадались такие въедливые, что от них не отделаться было штрафом, не откупиться лишней десяткой, приходилось дарить экземпляр последней его книги «Ренессанс» с автографом. Сейчас одрожливая боязнь лишиться шоферских прав, заискивание перед орудовцами, унизительные взятки вспоминались с удовольствием, то была настоящая жизнь, азартная и горячая, а не сонное переползание изо дня в день. Случалось, он вообще переставал замечать, что живет. То ли его усыпляли, то ли настолько ослабляли все функции организма, что он выпадал из сознания. Считалось, что все это делается для его же блага, чтобы он в нужную минуту восстанавливал форму, необходимую для руководства государством, борьбы за мир во всем мире, окончательного построения социализма в одной отдельно взятой стране, а также для приема иностранных правительственных делегаций. Он столько женщин не перецеловал за всю свою долгую и богатую летучими романами жизнь, сколько начмокал за последние годы мужских лиц — белых, черных, желтых. Раньше он целовался в аэропортах — он любил эти поцелуи на свежем воздухе, под огромным аэродромным небом, в грохоте прогреваемых моторов, но сейчас встречи и расставания происходили в Кремлевском Дворце — торжественно и пышно, но в этих объятиях не было прежней сладости. Уж больно строгий режим установил ему академик Берендеев, кстати, куда он исчез?.. Сейчас кто-то другой распоряжается командой здоровья, но и его почти не видно, а заправляет всем хамоватый парень по кличке Член. Эта уникальная спасательная команда была создана главой советской медицины Берендеевым специально для Генсека из отборных молодых людей. Каждый мог подменять один из больных, изношенных органов Генерального секретаря: желудок, почки, печень, сердце, легкие, поджелудочную железу, мочевой пузырь и т. д.
Бедный, умирающий, заброшенный соратниками Генсек не знал многих обстоятельств, сопутствующих его угасанию. Так, ему невдомек было, что честолюбивый Берендеев не удовольствовался Ленинской премией за открытие «эффекта Устюжина» (кстати, на дельта-концентрическую мышцу в форме олимпийского символа — трех колец в заднем проходе слаботочника Устюжина наткнулся не он, а рядовой проктолог из районной поликлиники) и пробивал себе Нобелевку — не без успеха. Во всяком случае, была достигнута договоренность со Швецией о приобретении Советским Союзом каравана барж с протухшей треской. Шведские академики — люди бескорыстные, неподкупные, за все сокровища мира не пошли бы на сделку с совестью, но открытие и впрямь было из ряда вон выходящее, к тому же, истинные патриоты, они превыше всего ставили интересы своей суровой и милой родины.
Вместо себя Берендеев оставил своего зама по Академии медицинских наук, и тот, пользуясь отсутствием шефа, старался выловить последние крупицы с того золотого дна, каким оказалась для научного мира устюжинская задница. Он подписал договор на книгу «Открытие века» и другой — на брошюру о жизни и деятельности Устюжина. Помимо гонораров, он твердо рассчитывал схватить за эти работы премию имени Ленинского комсомола. Небогато, конечно, но что поделаешь, если ты попал к шапочному разбору.
В его отсутствие — почти постоянное — за старшего оставался видный парень с бритым затылком по боксерской моде тридцатых годов, осуществляющий функции пениса. Это ученое и жеманное слово никак не соответствовало его внешности, простой и мужественной, как тот орган, который он представлял в команде, и друзья звали его Членом или еще более коротким, исконно русским словом. Невоспитанный, грубый по природе, он был непозволительно резок с Генсеком, который то ли не замечал этого в своей омороченности, то ли не хотел замечать. Иначе ему было бы страшно. Генсек привык к роли всеобщего любимца, баловня, всякое иное отношение привело бы к губительному стрессу.
Сквозь пелену маразма, опутавшего его разрушенный мозг, он ощущал смутные вей каких-то перемен, но не мог их постигнуть. Раньше было лучше. А чем лучше?.. Пользуясь чужими органами для пищеварения, он по-прежнему вкусно ел и пил, что всегда было для него одним из главных наслаждений. Берендеев не мучил его диетой, лишь слегка ограничил в количестве. И в остальном не знал он никакого ущемления. Его мемуары переиздавались каждый месяц, и критики не скупились на восторженные рецензии, его осыпали отечественными и зарубежными наградами (парадный мундир со всем металлом весил более двух пудов) и не только в передовицах, но и в глаза стали величать «великим коммунистом». Случалось, и на трибуну выпускали, где он разевал рот под фонограмму, наговоренную артистом-имитатором Дудником. А главное, без его поцелуя не покидал страну ни один глава иноземных государств. Жискара д'Эстена шесть часов в приемной продержали, потому что у Кишечника случился запор, обернувшийся острой непроходимостью у Генсека. Да ведь нельзя же было отпускать ни с чем президента дружественной Франции.
Казалось бы, все оставалось по-прежнему, нет, исчезло былое тепло, без которого чувствительная душа Генсека чувствовала себя сироткой. А тепло не излучалось на Генсека по той простой причине, что его перестали бояться. От него теперь ничего не зависело, напротив, он зависел от решения соратников длить или прекратить затянувшуюся агонию. Они не давали ему умереть из страха друг перед другом. Лишь один этот еле живой труп препятствовал вспышке властолюбивого соперничества.
И все же Генсеку и тут повезло: он выпал из рассудка ровно настолько, чтобы не знать ни мучительного ожидания конца, ни предсмертной тоски. Впрочем, от легкого волнения, вызванного тенями мыслей, он почувствовал неудобство в мочевом пузыре. Давно вернувшись к младенческим привычкам, он хотел освободиться от тянущей боли простейшим способом, не тревожа окружающих, но, как ни тужился, все тщетно.
— Чле-ен!.. — позвал он жалобно.
— Ну, чего еще? — нелюбезно отозвался тот.
— Пи-пи!..
— Эк же разымает! Сто раз на дню. Что за жизнь проклятущая! — Член оглянулся на товарищей. — Пузырь, давай, родной!
Эту операцию нельзя было проделать в одиночку, приходилось звать на помощь Мочевой пузырь — толстого, неповоротливого флегматика, который все свободное время раскладывал пасьянс «Одноглазый стрелец». Пасьянс никогда не получался, что усиливало тоскливую флегму Мочевого пузыря. Услышав призыв, он с покорным видом смешал карты и поплелся к Генсеку.
Член быстро свинтил его с Генсеком, затем вытащил из штанов того другую трубку, подсосал из нее, как шофер, переливающий бензин из канистры в бак, и присоединил к своей системе. Под креслом Генсека находилась резиновая утка, но Член с присущим ему цинизмом, ничуть не стесняясь коллег (близость к академику Берендееву быстро освобождала людей от чувства стыда и приличий), стал мочиться в кадку с лимонным деревцем.
Как и обычно в последнее время, Генсек проводил свой послеобеденный отдых в зимнем саду среди высаженных в кадки среднерусских и субтропических растений и роскошных кустов роз, насылавших тяжелыми волнами свой густой аромат. Он плохо видел и слышал, почти утратил речь и координацию движений, но сохранил нюх и всегда радовался дневному запаху роз и вечернему — табачков. Освободив мочевой пузырь, он глубоко вобрал ароматный воздух и в некотором просветлении обрел на мгновение окружающее. Он увидел лимонные и апельсиновые деревья, и его склонный к обобщениям мозг, очнувшись, дал им определение «цитрусовые», увидел цветы, траву, кактусы, жимолость и объединил все в одобрительном — «озеленение», увидел оживляющие пейзаж фигуры здоровенных бездельников, подменяющих его органы, и обрел непосильную задачу: напрашивающееся «народ» к ним никак не шло, это было ясно даже тому комочку серого вещества, которое сохранилось в черепной коробке, неожиданно возникшее слово «требуха» озадачило, отяжелило, а там и вовсе задавило слабый проблеск сознания. Он погрузился в бессмысленное, чисто физиологическое блаженство от сладких запахов, игры красок и света, птичьего щебета в склерозированных сосудах.