Геннадий Прашкевич
Тайна полярного князца
историко-авантюрный роман
Часть первая. Год 7162. Весна
У-у-у-уу… У-у? – у… Метелица… Дым…
Белая медведь. Серое море.
Как осьминоги, как медузы по клыкам скал,
Полярные льды переливают лунами.
Белая медведь под пургу вылазит,
Белая медведь суо ньёми пурга.
У ней мех обледенел сосцами на брюхе
И такой голубой, как в сиянии небо.
Белая медведь кой ден голодует,
Только продух тюлений не чернеет во льдах,
Только нетуу белухи и песец упрятался,
А на отмелях пена да морская капуста.
Белая медведь на большоой льдине,
Ничего не пахнет, хотя нос мокрый…
Паай паай льдина
Кэи саари вурунга
Белая медведь. Серое море.
И. Сельвинский.
Энканчан не пришел.
Ночью переливающиеся полосы рассекали небо. Вспыхивало страшное пламя, желто-красные лучи столбами поднимались над миром. Так и тянуло к недалеким холмам – криком, движением развеять наваждение омертвевших снегов, но Семейка Дежнев наказал строго: из уединенного зимовья не отлучаться! – вот Гришка Лоскут и ждал, маялся от нетерпения. На дверь накидывал деревянную щеколду. Придут ходынцы, думал, в руки не дамся. Пусть жгут вместе с избой. Мишка Стадухин так обидел ходынских мужиков, что не дело теперь попадать им в руки.
Зевая, подходил к окошечку.
Небо играет.
Цветные лучи, как волны.
Пурпурный свет выглаживает убитый наст.
Поскребешь ногтем ледышку, вставленную в окошечко, а льдинка обмохнатела, густо, как седой шерстью, поросла инеем. Это на Руси, наверное, утро. Там петухи орут, там сладкий дымок над горбатыми избами, пахнет соломой. А баба пройдет, на ней плат атласный – по алой земле с жаркими цветами. И горячая печь в избе, удобные полати, стол чисто выскоблен.
Гришка с тоской раздувал вывернутые ноздри.
На Руси сладкий дым, здесь мерзлая ночь. На Руси тепло, здесь река Погыча неслышно струится под толстым льдом. На дне толстые рыбы спят. Лес по берегам – редкий, волчий. Ахнет дерево, разорванное залютовавшим морозом, и опять все тихо до самого Анюя.
Тянуло встать на лыжи.
Шубный кафтан свободен, по борту – удобные льняные завязки (на лютом морозе бронзовую пуговицу пальцами не застегнешь), полы впереди короче, чтобы не мешать лыжному шагу. А на дальнем снежном склоне – розоватое пятно. Вот к нему и влекло. Вот что за пятно? Почему розоватое? Почему ночью слышался ужасный свист, переливчатый, как дикующие не свистят? Не мог князец Энканчан свистеть, в изломе старой ондуши выставлен знак для него: шкурка лисья рыжая. Энканчан бы в дверь торкнулся.
– Ну, пришел.
Вот Гришка бы и радовался:
– Чай пауркен!
От неизвестности, от одиночества свист в ночи показался Гришке нечистым. Как был (спал одетым), схватил тугой лук, хотя способней бы сабелькой, шагнул в тесные сенки. Увидел в узкую щель между незаконопаченными бревешками: бледная Луна над снегами, пронзительно высвечен каждый сугроб. А розоватое пятно вдали даже как бы увеличилось.
Откинул щеколду, распахнул дверь.
Дохнуло ужасным холодом, но знал, что жаловаться не надо.
Истинный холод – это когда железо становится хрупким, как стекло, брызжет острыми осколками при ударах. Истинный холод, это когда колоть можно только сухие поленья. Когда шел с Анюя в отряде Стадухина, видел холод, какого даже огонь боялся. Робко стлался по сухой лесине, жался к ней, а оторваться не мог. Кажется, что и тепла нет в таком тусклом огне. Даже смерть не терпит такого холода.
Вот к чему свист в ночи? – боязливо поежился Гришка.
Дежнев, прикащик Погычи, отправляя Лоскута в уединенное зимовье, честно предупредил: тебе терпение понадобится, там скушно. И усмехнулся: тишина приближает к Богу. Может, умом поправишься.
Ага, поправишься!
Лоскут застыл в приоткрытых дверях.
Не мог понять: где, Энканчан, где молчаливый полярный князец? Зачем он посреди зимы понадобился Семейке? Может, что-то важное подсказал Чекчой, одноглазый брат князца? Несколько месяцев молчал, просиживая штаны в казенке, и вдруг заговорил, затрещал, как птица короконодо. Вот было, затрещал хвастливо. Вот сильно укрепились русские в деревянной крепостце, за крепким палисадом. Над дымовыми отверстиями поставили еще одно укрепление. Лучшие люди стреляли вниз, в нападающих. Из-за этого родимцы князца Чекчоя никак взять укрепление не могли. Таньги, русские, каждой стрелой убивали по человеку. Хорошо, пришел Энканчан – Кивающий.
Спросил:
«Ну, что у вас?»
Ответили:
«Ну, взять не можем».
«Ну, однако, бессильные», – укорил Кивающий.
«Ну, однако, так».
«Тогда я займусь. Вы смотрите».
«Будем смотреть, – согласились. – Теперь ты займись».
«Кто будет моим подмышечным помощником?»
«Ну, я», – согласился Чекчой.
Встали перед укреплением, голова брата около подмышек Кивающего. Крепко натянули тугие луки. Стрелы посыпались на крепость таньгов так часто, как капли мочи. Потом Кивающий прыгнул вперед, сбил телом деревянную надстройку, разорвал связи деревянных дверей. В съемном бою всех жестоко побили. Остался только один богатырь – у рта мохнатый. Был такой усталый, что против него вышла женщина. Сказала:
«Бейся со мной».
«Нет, не буду биться с тобой. Ты – женщина».
«Ну, тогда просто убью, – сказала сестра. – Ты лучше попробуй».
Убедила богатыря. Подобрала косы, опоясалась, подоткнула рукава, – стали драться. Дрались на копьях весь день, пока солнце не село. Но на закату богатырь начал совсем задыхаться, язык вывалился изо рта. Сестра Чекчоя сказала:
«Не стану убивать тебя. Ты все-таки богатырь, а я женщина. Совестно мне».
«Нет, ходынская женщина с расписным носом, не говори так, – возразил русский богатырь. – Лучше убей меня, не могу вернуться домой. Раньше я сам убивал, теперь мой черед».
Казаки, слушая Чекчоя, дивились: вот аманат!
Язык у ходынцев певуч. Сплошные мягкие эль, звук эр выговорить не умеют. И Чекчой так же: трещит, смеется. Моргает остальным глазом, пугает казаков зимними холодами, бессердечными анаулами, жестокими ходынцами. А потом жалуется:
– Вот устал сидеть в казенке. Вот ноги у меня болят. Вот гнев ко мне приходит внезапно. Так внезапно, что сам боюсь.
Чекчой даже показывал, как приходит к нему гнев: ужасно рычал, скалил желтые зубы, кусал рукав ровдужного кафтана. Говорил, что гнев злой, как полуденные камули – пусть небольшие, но вредные духи. Они живут в горах. Там, где горы дымятся.
– Как это дымятся?
– А как сырой костер, – объяснял князец. – Брось траву в огонь, так и горы дымятся. Камни катятся, земля трясется.
– Как это трясется?
– А как болото под ногами. Даже земля расплескивается.
И трещит, как птица короконодо: вот у него ноги болят, вот он дышать хочет, вот хочет видеть сендуху, рвать руками вкусное оленье мясо. Вы кормите скушно, трещал, как сами едите. Одна только вяленая оленина, да икра желтая чировая. Ну, еще красная кетовая. Так только и толочь ту икру, печь тугие барабаны– особенные оладьи.
Зима.
Ледяной ветер.
– Хочу видеть родимцев, – жаловался.
– Откочевали родимцы, – качал головой Дежнев.
– А я чувствую: близко, – не соглашался. – Чувствую: брат Энканчан близко. Он – Кивающий. Он никого не боится. Злой таньга Мишка Стадухин пожег стойбища ходынцев, загнал людей в холодные горы, но если подам особенный знак, брат Энканчан непременно явится. Он где-то рядом, он знает, что людей при Семейке осталось совсем немного. Конечно, пищали есть, огненный бой, но людей мало. А ходынцы нынче сердитые. Если Кивающий прикажет, тучами спустятся с гор, поколют таньгов копьями, как осенних олешков. Пошли верного человека к уединенному зимовью, – предлагал, хитро щуря одинокий глаз. – Пусть повесит на условленную ондушку шкурку рыжей лисы – хитрого зверя шахалэ. Это мой знак! – пояснил радостно. – Пообещай подарки Энканчану. Железные топоры дай. Одекуй, ножи, котлы красной меди – все дай Кивающему.
Хитро подмигивал:
– Сильный бой хуже слабого мира.
Сидел на понбуре из оленьих шкур, качал головой, круглой, красивой, как травяная кочка. Лицо пепельное, плоское. Все исчеркано глубокими морщинами – как шрамами. Левый глаз вытек – когда-то выстрелили стрелой. И копьем когда-то кололи. Он все вытерпел, а зачем? Вот сидит один в казенке, жаловался. Нет даже девушек, чтобы выколачивать пыль из полога.
– Дальнее зимовье? – спросил Семейка.
Князец затрепетал:
– Дальнее.
С надеждой показал на побитых пальцах:
– Один мидоль… Два мидоля… Три… Один, два, три дневных перехода… Совсем уединенное зимовье… Повесишь на ондушку шкурку рыжей лисы, и пусть твой человек подождет князца. Кивающий увидит шкурку. Он остановится и спросит себя: лэмэнголь? Он спросит себя: зачем на дереве висит знак плененного брата? И правильно поймет: я зову. И придет.