Саша Бер
Кровь первая. Арии[1]
Который день лил дождь, не утихая. Залил всю землю и сады, и все посевы, а реки в берега не умещаясь, разбухли, разлились безмерно, бесконечно и стало не понять где устья их, а где границы моря. Людской приплод, что жил здесь раньше безмятежно, забился в жутком страхе недопонимания, в лачуги жалкие, как звери в норы, попрятались в свои жилища повсеместно. У очагов с огнём священным[2] сплелись клубками будто змеи, где беспрерывно умоляли рассерженных на них богов, в недоумении пред ними распластавшись и об одном лишь вопрошали, за что им выпало такое наказанье? Что сделали они не так, в чём и когда нарушили законы мирозданья, и как загладить перед мирсотворящими великую вину свою, свершённую не в зле, а в недопонимании? Промок и кров, и стены напитались и пол покрытый сеном словно губка при каждом шаге хлюпает болотом, и дров сухих для очагов уж нет, а то что есть — дымят, трещат, коптят уж из последних сил, того гляди своею влагой заставят захлебнуться жизненный очаг…
Но за стенами города большого, что на возвышенности был поставлен, другая жизнь, другие нравы, жизнь избранных, уж нечета простолюдинам. В строениях из обожжённой глины, пронизанный канавками и самотёками умело мастеровым умом и прозорливостью ушедших предков. И крыши многослойные с покатыми углами ни ветру, ни дождю и шанса не давали проникнуть внутрь. Внутри строений было сухо и тепло, и дров хороших, да и жира для огня в достатке. А так как мерзкая погода остановила ход обычной жизни городской богемы, последней ничего не оставалось, как от безделья впасть в дурман запойный, да повсеместно власть отдать разврату. Так в беспробудном забытьи кутёж стоял уж все забыли день, который.
Лишь старый жрец, что был верховным, оторван был от общего безумья, он лёжкою лежал, прикованный к постели конечными своими днями бытия. Он полу-спал, полу-дремал, не ел, не пил, не жил, не умирал. При нём старуха у огня сидела тихо, и отречено, не сводя печальный взор от пляски язычков огня, о чём-то молча шевеля губами, и не понятно было толь сама с собой, толь с очагом беззвучную вела беседу. А где-то там из-за стены просачивался гам из голосов в порывах идиотских воплей, смеха, визга женщин в единый ком замешанный между собой во что-то непонятное для слуха: и гул стихии, лютовавшей по округе и тот разгул презренной похоти и бесшабашности морально опустившейся элиты.
Вдруг жрец очнулся, забытьё исчезло, боль притупилась, он открыл глаза, и капелька слезы скользнула по виску. Он сел на ложе, ноги опустив, и медленно окинул взором всё своё жилище. Остановил лишь взгляд на бабке у огня, наморщил лоб, как будто вспоминая: кто есть такая. Затем тихонько встал и медленно, беззвучно, словно тень, к входной двери проследовал, скользя безмерно длинным балахоном одеянья. И вышел вон, во мрак безумства естества природы. Там ветра тяжести порывы ударили во грудь и свежестью озноба и холодом небесной влаги хлестнули вдоль и поперёк, перехватив дыхание на миг. И пробирая до костей промозглая вода почти мгновенно пропитала одеянье и потянуло старческое тело к заполонённой лужами земле, как будто боги пожелали поставить старца на колени, но вместе с тем в то самое мгновенье ему в последний раз при жизни вернулась ясность разума былого. Он оглянулся и узрел старуху за дверным проёмом, что статуей застыла, цепенея страхом, узнал в ней первую жену. Он ей махнул рукой, мол в дом иди, не суйся. И не понятно даже для себя, зачем, он зашагал по лужам босиком на площадь церемоний к своим богам-асурам[3], без колебаний осознав, что боги уже в сборе и только ждут его прихода. Прошлёпав по воде, по всей площадке, он вышел на передний край и встал, как вкопанный, взирая с высоты полёта и город, что у ног его лежал и жалкие селенья за стенами и Море-Океан[4], бушующий чрез пелену дождя. Жрец всматривался вдаль и ждал неотвратимость чуда. Как никогда он был спокоен и сдался безысходности своей. И чудо началось, разыгрываясь пред очами старца векового. За занавесью из дождя увидел он, как родина асуров, священность вод которого казалось непоколебима от берега бежало, от дюн песчаных, пристань с кораблями бросив, дно оголив покрыв его лишь пеной. С огромной скоростью морская глубина куда-то исчезала, как будто чудище величиною с мирозданье одним гладком его всосало. Дно, оголённое и белое от пены в струях дождя, темнело постепенно и вот в дали, на сколько мог он видеть соединилось дно, оставленное морем и небо в общей темноте. Жрец напряжённо всматривался в мрак, но моря он уже не видел, оно исчезло, растворилось, оно куда-то утекло. Он ждал увидеть блики силуэтов своих богов к нему идущих, но как не напрягался он в желании хоть что-нибудь узреть, старик не видел ничего. Вдруг пустота его объяла, сожрав все внутренности без разбора и в голове настала ясность пониманья. Он тяжело вздохнул и выдавил себе под нос: «Ну, вот и все». Тут старец рухнул на колени, как будто скошенный невидимым серпом и замер пустотою в пустоте. Дождь барабанил лысый череп, порывы ветра тормошили тело, безвольное, бессильное, размякшее, квашня квашней, не в силах более сопротивляться миру тому, что был построен до него, частичкой коего он был и с коим он готов проститься…
Вдруг он почувствовал необъяснимое явленье[5]. Еле заметное дрожание земли, с каким-то низким отдалённым гулом. Гул возрастал и возрастала дрожь, мурашки пробежали по спине, заполнив всю его пустую плоть, ворвавшись в лысый череп с яростным прозреньем. И тут пред прояснённым взором старика явилось то, что было суждено ему увидеть в свой миг последний. С огромной скоростью к нему неслась богами сотворённая стена до неба. Глаза от ужаса на выкат, беззубый рот распахнут, но беззвучен и рук сухие ветви, вброшенные к небу. Удар. Все кончено. Мгновенно и для всех. Огромная волна слизала город с возвышенья, как будто там и не было его в помине и жалкие селения вокруг, сады, стада, посевы и погосты, все земли, что когда-то были обжитые. И вместе с ними жизни всех людей, что мнили здесь себя венцом природы. И женщин, и детей, и стариков седых, мужчин в рассвете лет, всех без разбора. Не различая, не деля, всех скопом, не проявляя даже капли сожаленья не только к судьбам и мольбам людским, но вообще предавши смерти все живое.
Вода живая Моря-Океана, святая для всего людского рода, что исстари дарила благо сосуществовать всему тому, что с ней соприкасалось, мгновенно превратилась в яд горько-солёный, травя и убивая все, чему когда-то жизнь дарила. И обитатели морских пучин, которым не было числа, кормивших целые народы — подохли, брюхом к верху всплыв и на поверхности протухнув, сплошным ковром покрыли море скорби. И тучные стада утопленных животных, что безмятежно на лугах прибрежных жировали и трупы птиц от малых до великих и человечины распухшие тела, все вперемешку с мусором и грязью и целыми лесами выдранных с земли деревьев, невероятной кашею перемешались, стеля поверхность дохлых вод вновь образованного моря. И берег на полночь на много дней пешком, устелен был смердящей мертвечиной. Подводные леса погибли и в сумрачных глубинах разлагаясь, бурлили на поверхности вонючим, смертоносным газом. На многие десятки поколений, на много дней пешком к тем водам не было пути. Зловонные ветра морские лишали жизни каждого, кто мог осмелиться идти вперёд на полдень к берегам не однократно проклятого моря. О нем надолго позабыли те, кто земли здешние считали колыбелью. Так в одночасье поменялся мир, так кончалась одна эпоха, началась другая.
Буйный ветер резво гонит по степи ковыль волнами
Колыхая разнотравье разноцветье разрывая.
Тучи темной кучей в небе гнались ветром словно стадо,
Те, насупившись, толкались. Зрела буря — гнев стихии.
По степным волнам бескрайним, словно чёлн по водной глади
Разрезал траву и ветер чёрный зверь — рожденье Вала…
Огромные как скалы, покрытые чёрной шерстью, они неслись по бескрайней степи подобно волчьей стаи на загоне. Зверьё мчалось клином числом чуть больше тридцати, поднимая клубы пыли, которые превращались в огромную серую тучу, казалось упавшую с неба и ползущую теперь по земле в след дикой стае, являясь чем-то неотъемлемым от этих исчадий самой Смерти[6]. Жути к зрелищу добавлял гром, с которым они гнались по сухой степи. Грохот каждого сливался в общий гул. Гром не был похож на небесный. Он был какой-то подземный. Будто вырывающийся откуда-то из мрачных недр, глубин подземного ужаса. Пробирающий человека изнутри, заставляя холодеть спину и вставать дыбом каждый волосок на его никчёмном теле. Стая неслась строго по прямой, сминая все на своём пути без разбора, подобно хищнику, вышедшему на цель и перешедшего в режим финишного спурта. Невиданное зрелище безумства катилось по холмам и возвышенностям на встречу безумству небесному, уже почерневшему от разъярённых туч, грозно посвёркивающих где-то вдалеке всполохами убийственных молний. Степной орёл, повелительный и гордый владыка этого травяного царства, висевший над землёй с широко раскинутыми крыльями, как приклеенный к небу, от увиденного живого ужаса, плывущего по земле и как нож масло, разрезающего вековую степь, вдруг вздрогнул крыльями и робко предпочёл поднятья повыше. Он видел с высоты своего полёта, как вожак непонятных, чёрных зверей, начал притормаживать и остриё клина притупилось, как бы расправляя крылья и замедляя гон. Стая принюхивалась и притаптывалась, как перед решающим броском, но вот вожак вновь рванул вперёд, забирая чуть-чуть левее и стайный клин вновь заострился, превращаясь в смертоносное копьё, летящее на запах ещё живой крови. Да, зверь учуял жертву, и она обречённая была совсем близко…