Ознакомительная версия.
Когда ты предо мной, и слышу речь твою,
Благоговейно взор в обитель чистых звезд
Я возношу, – так все в тебе, Ипатия,
Небесно – и дела, и красота речей,
И чистый, как звезда, науки мудрой свет…
Так Паллад, один из последних талантливых представителей «языческой» поэзии обращался к Ипатии, так же, как и он сам, одной из последних носителей умиравшего эллинства.
Один из героев «Ипатии», епископ Синезий, сочетавший в себе философа-неоплатоника и христианского епископа, приветствовал ту же Ипатию в своих письмах гомеровской цитатой:
…Не забуду его, не забуду, пока я
Между живыми влачусь и стопами земли прикасаюсь!
Если умершие смертные память теряют в Аиде,
Буду я все-таки помнить и там благородного друга.
Так перекликались между собой в оценке и женской красоты, и человеческой значимости герои романа Кингсли: последователь умиравшего «язычества» и приверженец уже победившего христианства. Тем более трагичной представляется судьба самой Ипатии. В марте 415 г. н. э., в великопостный день, толпа христианских фанатиков вытащила ее из экипажа, заволокла в церковь и там совершила своего рода жертвоприношение, содрав с прекрасной, но ненавистной представительницы проклятого язычества острыми устричными ракушками все мясо, до костей, и бросив жалкие останки в пламя. Именно эта жуткая трагедия в связи с обрывочностью всех сведений, иллюстрирующих жизнь и учение Ипатии, очень рано превратила ее жизнь почти что в легенду, в блестящий аргумент для борьбы с деспотизмом христианства.
Светлый образ Ипатии и ее трагический конец давали прекрасный материал для достижения художественного контраста, а бедность исторических сведений о ней представляла широкий простор фантазии писателя и публициста. В самом деле, не совсем вразумительный и не вполне надежный рассказ историка церкви Сократа и отрывочные, хотя и любопытные Фрагменты Гезихия, и, в особенности, Дамаския[1], сохраненные византийским лексикографом Свидой, – вот и все, что известно о прекрасной дочери александрийского математика Теона, преподававшей философию Платона в ее позднем, неоплатоническом толковании, а также математику и астрономию. Любопытно, что сама христианская церковь чувствовала некоторую неловкость за кровавую расправу с Ипатией. Приходилось тщательно выгораживать Кирилла Александрийского, чтобы снять с этого признанного авторитета клеймо погромщика.
Это было почти безнадежным делом. Недаром трезвый и саркастический историк поздней Римской империи, Эдуард Гиббон, замечает: «Убийство Ипатии наложило неизгладимое пятно на характер и религию Кирилла Александрийского». По странной иронии судьбы Кирилл, этот ревностный и неутомимый борец за достоинство христианской богоматери, как девы и матери не человека, а именно Бога, оказался идеологическим вдохновителем гнусного растерзания девушки, правда «языческой». Интересно, что растерзанная Ипатия доставила даже материал для христианской агиографии. Составленное около X века н. э. житие мифической Екатерины Александрийской почти точно повторяет житие Ипатии. Обе героини, «языческая» и христианская, занимаются философией, математикой, астрономией, блистают красотой, чистотой, красноречием, и обе погибают мучительной смертью в руках разъяренной толпы. Таким образом, жертва христианского фанатизма и изуверства превратилась в христианскую святую.
Но если церковь использовала «страсти» Ипатии как материал для житий своих собственных мучеников, то это была лишь благочестивая, хотя с изрядной примесью цинизма, литературная контрабанда. Подлинной и настоящей темой образ Ипатии стал только в руках писателей-антицерковников и атеистов. Уже в 1720 году Джон Толанд[2] посвятил Ипатии один из очерков своего «Тетрадима», характеризуя свою героиню, как «… добродетельнейшую, ученейшую и достойнейшую даму, разорванную на куски александрийским духовенством, чтобы удовлетворить гордость, завистливость и жестокость своего архиепископа, обычно, но незаслуженно называемого святым Кириллом». Памфлет Толанда, превозносящий Ипатию в пику официальной церковности, очевидно, попал в цель, так как вызвал против себя злостное, но беззубое опровержение клерикала Льюсиса, трактовавшего Ипатию как «самого бесстыдного школьного преподавателя Александрии».
Не забыл Ипатии в своей борьбе против католицизма и Вольтер. Чтобы яснее представить своему читателю облик Ипатии, он переносит александрийскую трагедию в современный ему Париж, где кармелитские монахи якобы растерзали некую парижскую красавицу за то, что она предпочитала Гомера поэме кармелита, посвященной Магдалине. Вольтер, которому свойственно иногда сочетание сарказма и цинизма, приписывает александрийским монахам даже мотивы низменного сладострастия, прибавляя к своей смелой модернизации следующую сентенцию: «прекрасных дам обнажают вовсе не для того, чтобы их убить».
В самом конце XIX века образом Ипатии воспользовался известный автор «Истории атеизма» Фриц Маутнер, роман которого «Ипатия» имеет кое-что общее с романом Кингсли, с той, однако, существенной разницей, что маутнеровское произведение гораздо резче заострено против официальной церковности. Для Маутнера Ипатия – духовная дочь Юлиана Отступника, борющаяся с «галилейским» учением во имя реставрации эллинского мировоззрения.
Конечно, приведенными выше характеристиками Ипатии далеко не исчерпывается трактовка образа Ипатии в мировой литературе – они указывают лишь общую направленность этой трактовки, ее, если не всегда атеистичность, то во всяком случае антирелигиозность. У французского писателя XIX века Леконта де Лиля Ипатия становится даже настоящим символом погибавшей эллинской культуры, последним воплощением «духа Платона и тела Афродиты», и этот план ее изображения дает возможность Леконту де Лилю выразить одну из основных мыслей своей поэзии – любовь к миру и культуре древнего эллинства.
«Ипатия» Кингсли занимает несколько особое место в истории данной темы. Роман Кингсли, несомненно, самое популярное из всех произведений, посвященных трагической смерти этой незаурядной представительницы поздней эллинской философии и науки. Но уже и в самом выборе темы, и в ее трактовке сказывается автор, англиканский священник, поднявшийся до высокого поста духовника самой королевы Виктории. Находившийся в конце 40-х годов под впечатлением размаха чартистского рабочего движения Кингсли занимается пропагандой идей христианского социализма, куда входило и основание производственных товариществ, и просвещение рабочих, и разъяснение английским капиталистам их «социальных обязанностей». Однако это увлечение Кингсли рабочим движением оказалось очень, недолгим. Уже в начале 50-х годов под влиянием наступившей реакции во Франции, развала чартистского движения в Англии Кингсли значительно охладел ко всякого рода социальным проблемам. Позднее он сам рассказывал, что, еще будучи двенадцатилетним мальчиком, он наблюдал в Бристоле восстание рабочих и сделался на целых десять лет «аристократом до мозга костей, полным ненависти и презрения к этим опасным классам». Можно думать, что таким, несмотря на весь внешний покров христианского «добротолюбия», Кингсли остался на всю жизнь.
Велико было влияние на взгляды Кингсли типичного английского богослова Мориса, книга которого «Царство Христа» сделалась чуть ли не настольной у автора английской «Ипатии». Морис пытался оживить засохшую официальность англиканизма довольно примитивной мистикой, учением о постоянном и непрерывном откровении божественного начала в жизни человечества. В одной из своих «Вестмистерских проповедей» он прямо заявил: «Мир должен быть сотворен именно таким образом, потому что он сотворен Иисусом Христом, нашим Господом, и законы мира – подобие его характера, они милосердны, так как он милосерден, и строги, так как он строг». Кингсли чересчур глубоко сидел в рамках официальной церковности.
Именно Морису Кингсли во многом обязан в своей работе над «Ипатией». Прежде всего, общей установкой романа. Действие последнего происходит главным образом в области чистой идеологии. По совету Мориса Кингсли пользовался преимущественно неоплатонической литературой для воссоздания александрийской культуры начала V века н. э. Даже один из важнейших мотивов романа – обращение в христианство Рафаэля Эбен-Эзры после бесед с Августином, подсказан Кингсли Морисом. Последний факт весьма важен для объяснения отношений Кингсли к главнейшим персонажам своего романа и, в первую очередь, к самой Ипатии. Кингсли, хотя и церковник, не может отрицать огромного впечатления, производимого Ипатией на большинство ее культурных современников. Поэтому его Ипатия окружена учениками самых различных народностей и в его изображении является живым воплощением эллинизма на его закате. Но Кингсли нужно и другое: показать какую-то ее внутреннюю неполноценность, внутренний дефект, присущий ей уже потому, что она – явный враг христианства. Конечно, под христианством Кингсли разумеет не официальную организацию Александрийской церкви, руководимой Кириллом, а «вечные» христианские истины, которыми в романе обладают Августин, Синезий и даже Авфугий-Арсений.
Ознакомительная версия.