Борис Михайлович Фёдоров
Князь Курбский
Служба закончилась, и при торжественном звоне колоколов псковитяне благоговейно выходили из Свято-Троицкого собора. Перед народом шёл степенный посадник об руку с государевым наместником; на паперти, обратясь к храму Божию, он трикратно осенил себя крестом и, кланяясь на все стороны, поздравлял народ с праздником и оделял деньгами слепцов и недужных, стоявших на ступенях паперти. За ним, сопровождаемый степенным тысяцким и боярами, шёл воевода большого полка князь Курбский, беседуя с воеводою Даниилом Адашевым о священном пении. Все почтительно расступались. «Доблестный Курбский, славный воитель!» — говорили в толпе, указывая на любимца Иоаннова, и не одна стыдливая красавица, отдёрнув фату, украдкой бросала взгляд на боярина. Посадник просил князей и бояр отведать его хлеба и соли по случаю именин; звал и почётных граждан, и именитых купцов. Вдруг, пока стремянные, ожидавшие у ограды, подводили статных боярских коней, раздался крик: «Юродивый! Юродивый!»
Курбский посмотрел в ту сторону, где теснился народ. Он увидел юродивого; ветхое рубище, накинутое с одного плеча, покрывало его; железная цепь опоясывала; волосы, распущенные по плечам, развевались от ветра, но на лице, изнурённом и бледном, сияло спокойствие. Все выходили из собора; лишь он один шёл в храм и, размахивая перед собой посохом, пробирался сквозь толпу.
— Юродивый! — кричали ему, — поздно идёшь на молитву.
— Молиться никогда не поздно! — отвечал он.
Он прошёл мимо посадника, не поклонясь ему, не поклонился он ни князю Курбскому, ни гордому воеводе Басманову, но в то же время преклонил смиренно голову пред служителем, подводившим Курбскому коня, и простёрся на землю пред мальчиком, которого стрелец оттолкнул пикой с дороги, крича народу: «Место князьям, воеводам!»
— Знаешь ли, кто он будет? — сказал юродивый. — Смирись, чти непорочное сердце.
Стрелец замахнулся было на него, но Курбский остановил его.
— Для чего ты поклонился слуге, не почтив нас приветствием? — спросил Басманов.
— Думаете ли, бояре, что все, идущие здесь позади, пойдут позади вас и в веке будущем?
Юродивый вошёл в церковь и, повергшись пред гробницею, в которой почиют святые останки князя Довмонта, стал безмолвно молиться.
— Кто этот чудный старец? — спросил Курбский посадника.
— Имя ему Никола, иноки прозвали его Салос[1]. Рода его не знаем — и когда спрашивали: откуда он, то всегда отвечал: странник земной. Уже два года, как он обитает во Пскове. Жилище его — летом под кровом неба; спит он у стены Довмонтовой или под деревом в поле; зимой люди добрые зовут его в свои домы; одну ночь проводит он на богатом ковре, в тёплой светлице, на другой день застают его спящим в стойле близ яслей или в тесном и холодном подклете. Обнажёнными стопами ходит он в зной по горячему песку, а в трескучий мороз — по снегу и льду; ест чёрствый хлеб, пьёт одну воду. Играет с детьми и, лаская последнего калеку из чёрной сотни, неприветлив с боярами. Но кто знает, может быть, он и прав...
— Да, — сказал Курбский, — мудрость века сего есть безумие пред Богом, по святому писанию. Но отчего так изъязвлены его ноги?
— Вскоре после нового года — это было в последних днях сентября[2], вошёл он в дом дьяка Ртищева, что у реки Псковы, возле каменных ворот. Подозвав к себе детей, игравших на дворе, и целуя в чело, говорил каждому: «Прости, мой добрый, иди, мой прекрасный!» Привыкнув к юродству его, не дивились тому; но не прошло недели, как в доме Ртищева открылась язва и несчастные отцы предали земле детей своих. За несколько недель перед тем Салос вздумал снова войти в дом сей, но его встретили кольями и проводили камнями, так что едва не дошло дело до губного старосты. Хорошо, что я распорядился, а то чернь вломилась бы во двор и дьяку было бы худо — его же в соседстве не любят. За десять лет пред сим, когда выгорел Псков, в доме Ртищева бросились не помогать, а грабить.
— Честь тебе, посадник! — сказал Курбский, оглядываясь вокруг. — Я не вижу и следов пожара, а слышал, что от большой стены до Великой реки только пять домов уцелело.
— Нет, боярин, много ещё мне потрудиться для Пскова и Святой Троицы. Правда, что соломенных кровель мало, дворы богачей выше прежнего, над палатами возводят хоромы, но прежде с одного этого места было видно полсорока светлоглавых церквей, а теперь и пяти не начтёшь; не блестят верхи их при солнце! Где было белое железо, там дерево.
Посадник вздохнул.
— Прежде, — продолжал он, — на тридцать рублей можно было поставить каменную церковь о трёх верхах, а теперь вдвое дай — не поставишь. Дед мой дал полсорока рублей — башню возвёл, а теперь люди те же, да время не то.
— Не печалься, посадник! — сказал Курбский. — Слово даю, когда поможет мне Бог сослужить царю новую службу, пришлю к тебе из Ливонии немецкого серебра и золота, и с этого места надеюсь увидеть с тобою более прежнего светлоглавых церквей!..
Солнце уже высоко поднялось на полдень, и жители Пскова, после праздничного обеда, сладко засыпали на дубовых лавках, на пуховых изголовьях, когда на широкий двор степенного посадника ещё только начали собираться званые гости, привязывая статных коней своих к железным кольцам.
В это время Никола Салос вышел из собора. Улицы были пусты, торговые ряды заперты, кое-где дети играли в городки у тесовых ворот, бегая перед бревенчатыми избами по мягкой траве.
Тихо пробирался старец на Завеличье, через высокий мост, придерживаясь за красивые рели[3]. Скоро миновал час отдыха... запестрели одежды, повысыпал на улицы народ, и опять окружили Салоса.
— Леонтий! — сказал юродивый, — завтра я приду к тебе в лавку. Приготовь мне кусок парчи да кусок тафты. Денег я не плачу.
— Возьми, что изволишь, — отвечал Леонтий с поклоном. — Помолись за меня и за семью мою.
— Когда так, — сказал Салос, — то отнеси и тафту, и парчу к старухе, вдове старосты Василия, в приходе жён Мироносиц, на Скудельницах. Смотри же, отдай от себя и скажи: на бедность твою Бог посылает.
— А я думал помочь твоей нищете.
— Помогай нищете души, — молвил Салос и, увидев крестьянина, ехавшего мимо в телеге, закричал: — Половник Василий![4] Что ты печален?
— Ох, отец мой, наказал нас Господь зимою бесснежною; пророчат неурожай. Будет четверть ржи по шестнадцати денег. Худо нам. Чем запастись на зиму?
— Видишь ли ты лошадь твою? — спросил юродивый.
— Как не видеть, отец мой?
— Она более тебя трудится и терпит. Трудись и терпи.
— Хорошо, отец, твоею святостию...
Салос закричал: «Боюсь, боюсь!», застучал посохом и бросился на другую сторону улицы. Там шёл ремесленник и, качая головой, говорил сам с собою:
— Немного же получил я за работу! Отдать три псковки долгу соседу Семёну, останется всего два пула[5], и опять зарабатывай! Ни себе шапки, ни сестре бус не купил к Великому дню!
— Подай для Бога! — закричал жалобно Салос.
Бедняк оглянулся, увидев юродивого, и остановился от удивления. Салос протянул руку, ожидая подаяния.
— Прими для Бога, — сказал ремесленник и подал ему пул.
— Велик твой дар, благословен твой путь! — сказал, перекрестясь, Салос; он взял монету и протянул её богатому новгородскому гостю, который проходил мимо, размахивая бархатным рукавом своей шубы, опушённой чёрною лисицей.
— Ты что, старик?! — закричал новгородец, отталкивая его руку, так что пул покатился на землю, — за кого ты меня принял?
Салос с горестию посмотрел вслед новгородцу.
— Увы! — сказал он, — он отказался от смирения!
По высокому деревянному крыльцу поднимались гости в светлые сени дома посадника. Пред боярами и воеводами почтительно шли знакомцы их[6], поддерживая их под руки на ступенях, скрипевших под их тяжестью. Вершники суетились на дворе, около боярских коней. В широкой, разгороженной светлице, по стенам обитой холстиною, перед святыми иконами, сияющими в среброкованных окладах, с венцами из синих яхонтов и окатного жемчуга, горела большая именинная свеча. Гости, проходя в светлицу из-под низких дверей, наклонялись и, обратясь к образам, крестились с поклоном и молитвою, после чего кланялись хозяину. Именинник подносил гостям заздравный кубок сладкой мальвазии.
Вошёл князь Курбский. Взглянув на иконы и, по благочестивому обычаю предков, перекрестясь трижды, пожал руку именинника, пожелав здоровья, и поклонился псково-печерскому игумену Корнилию, троицкому протоиерею Илариону, наместнику князю Булгакову и всем боярам и воеводам, которые при входе его встали с лавок, покрытых богатыми коврами. Сев на почётном месте, у красных окон, и положив на скамью горлатную шапку, он сказал посаднику: