Лицо у этого человека было бескровное и рыхлое, будто его вот только сейчас вылепили из известки, даже просохнуть не дали. Веки без ресниц, глаза — как две изюминки, воткнутые в тесто. Ходил он в старой заштопанной шубе и всем жаловался, что его ограбила и выгнала жена с приказчиком. Но о нем говорили, что жену свою он уморил голодом, а приказчика чуть не убил гирей за то, что тот взял у него в лавке полфунта колбасы. Он мечтал захватить в городе всю колбасную торговлю, однако другой колбасник сумел какими-то махинациями разорить его, и он помешался. У нас он подсаживался к каждому столу, за которым ели, выклянчивал кусочек. Глядя на него, Никита всегда говорил: «Эхма! Родила меня мать — не нарадовалась, семь верст бежала — не оглядывалась!»
Однажды поздней ночью полураздетый Никита прибежал к нам в комнату и с испугом сказал:
— Степан Сидорыч, кто-то в дверь ломится.
Все всполошились, зажгли огонь и стали около двери — кто с кочергой, кто с топором. Снаружи несся дребезжащий голос:
— Пусти-и-и! Замерза-а-ю!..
На улице действительно было очень холодно. Никита прислушался и с облегчением сказал:
— Да это Хрюков, полоумный!
Дверь открыли, и Хрюков на четвереньках вполз в зал. Он дополз до печки, приподнялся — и вдруг рухнул на пол.
— Помер, — сказал Никита, вглядевшись ему в лицо, и побежал в участок за полицией.
Приехали за Хрюковым только утром. Раздели, осмотрели и увезли в повозке.
А грязная шуба осталась у нас. Боясь заразы, отец облил ее карболовой кислотой и бросил во дворе на угольную золу. Там шуба и лежала, пугая Машу и нас с Витей. От кислоты она истлела и распалась на клочья. Отец сказал Никите:
— Отнеси эту гадость на базар, брось там в мусорный ящик.
Я стоял на дворе, когда Никита собирал клочья. Вдруг он пугливо глянул на меня и сиплым голосом сказал:
— Иди отсюда!.. Иди скорей, а то заразишься…
Я ушел.
И больше мы Никиту не видели. Он унес истлевшую шубу и не вернулся. Даже паспорт и валенки оставил.
Отец заявил в полицию. Там спросили:
— Ничего не украл?
— Ничего, — ответил отец. — Это-то и странно. С чего ему убегать?!
Полиция искать Никиту не стала, только паспорт и валенки забрала.
Отец помрачнел и стал часто задумываться. Маша во сне вскрикивала, а проснувшись, крестилась и говорила, что за нею гнался Хрюков. Мерещился мертвец и нам с Витей. А тут еще откуда-то поползли слухи, что Никиту унесла нечистая сила, с которой Хрюков был в дружбе, будто злой дух мстил Никите за то, что он бросил в мусорный ящик шубу мертвеца.
Однажды мы с Витей, взявшись за дужку, понесли во двор цибарку с угольной золой. Только хотели высыпать золу на кучу, как Витя крикнул:
— Ой, что это?!
В куче блестел желтый кружочек. Витя схватил его и стал рассматривать.
— Золотая, — сказал он. — Старинная.
Мы побежали к отцу. Узнав, где мы нашли монету, отец побледнел и перекрестился, а потом и монету стал крестить. Крестил и в страхе шептал:
— Наваждение… Приманка… Приманка нечистой силы…
Он задумался. И вдруг радостно засмеялся.
— Ах вот в чем дело! Теперь понятно!
И побежал во двор.
Там он принялся разгребать золу пальцами. Блеснула еще одна монета, другая, третья…
— Все, — сказал отец, когда выгреб штук пятнадцать таких монет. — Глубже уже не может быть.
Он собрал всех нас в комнате, запер дверь и шепотом сказал:
— Никакой нечистой силы. Просто полоумный Хрюков носил в шубе зашитые монеты. От кислоты шуба распалась, и монеты высыпались. Никита их собрал и дал деру. Впопыхах даже все не захватил. Ну, поживился парень! Теперь будет первым кулаком в деревне.
Витя, надев длинные брюки, заважничал. Конечно, важничать стал и я. Но вот досада: босяки, которые видели меня всегда в коротеньких штанишках, совершенно не замечали, какая в моей одежде произошла перемена. Я вертелся перед ними, без нужды лазил в карманы, выставлял одну ногу вперед, напоказ, но они хоть бы что! Мама только раз полюбовалась мною в новых брюках — и тем дело кончилось. И вдруг мои брюки заметили.
Отец послал меня с запиской к столяру, чтоб тот пришел в чайную и перебрал худые табуретки. Столяр жил на Перевозной улице. Отец подробно рассказал, как найти дом столяра, и я пошел. Шел я, правда, не без робости: до этого мне редко приходилось ходить по городу одному. Но я все время себя подбадривал. Вот дошел я до шумного Ярмарочного переулка; вот по переулку дошел до Петропавловской улицы, самой главной в городе; вот поравнялся, как и рассказывал отец, с двухэтажным домом, у дверей которого, под стеклом, выставлены фотографические карточки; вот перешел, оглядываясь по сторонам, через железную дорогу; а вот передо мной и домик с деревянным петушком на крыше.
Я постучал в калитку, отдал записку и пошел обратно, довольный, что так хорошо выполнил поручение отца. Перед железной дорогой я остановился и принялся рассматривать шпалы и рельсы. Я уже знал, что по этим рельсам катят в порт, прямо через город, поезда. Ну и пусть катят, а мне ни чуточки не страшно: ведь я уже не тот деревенский хлопчик, который до смерти испугался, когда наша арба остановилась ночью перед железной дорогой. Конечно, это было здесь: вот и полосатый столб, вот и будка. Я храбро перешел через рельсы. Вдруг слышу, кто-то кричит:
— Эй, здоровяк, давай ударимся!
Оглянулся, а по шпалам идет мальчишка, чуть не вдвое больше меня. Подошел, глаза прищурил, губу оттопырил и спрашивает:
— Ты чего тут ползаешь? По загривку захотел?
У меня душа ушла в пятки.
— Нет, — сказал я ни жив ни мертв.
— Нет? — удивился он. — Не хочешь по загривку? А чего ж ты хочешь?
— Я домой хочу…
— А, домой! Хорошо, сейчас я тебе покажу твой дом.
Он сбил с меня картуз и потянул за волосы. Я заревел.
— Ну как, видишь свой дом? Нет? Ну, сейчас увидишь.
И потянул еще сильнее.
Когда я решил, что жизни моей настал конец, мальчишка неожиданно шлепнулся на землю. Над ним стояла рыжая девчонка и кричала:
— Ах ты, жаба! Ах ты, гадюка! На маленьких нападать?!
Мой мучитель хотел укусить ее, но она так двинула его ногой, что у него кровь пошла из носа.
Я не успел опомниться, как оказался в будке.
За столом сидела растрепанная старуха и пила чай с сахаром вприкуску.
— Что, опять подралась? — спросила она равнодушно.
— Нет, — ответила девчонка. — Я тут одному нос расквасила: пусть не нападает на маленьких. Да ты ж посмотри, бабуся, кого я привела! Это ж тот цыганенок, который напугался поезда, помнишь? А теперь он ходит с трубой по базару, представления разные делает. Ох, умора!..
Бабка сонно сказала:
— Никакой он не цыганенок. Самый обыкновенный хохол.
— Ну, хохол, — без спора согласилась девчонка. Она оглядела меня и засмеялась. — Бабка, посмотри, он уже в длинных брюках! Он уже кавалер! Ох, умора!
Но тут от всего пережитого я стал дрожать. Бабка заметила и сказала:
— Он перемерз. Ты его положи на топчан и укрой шалью.
Рыжая потянула меня за руку и, когда я лег, укрыла. Потом и сама села на топчан.
— Хочешь, я тебе сказку расскажу? — спросила она. — Слушай: жили-были два гуся, вот и сказочка уся. Хорошая?
Я успокоился и перестал дрожать. Она сказала:
— Ну, теперь вставай, садись за стол: бабка тебе чаю нальет. Нальешь, бабка?
— Налью, — ответила бабка. — Что мне, чаю жалко?
Она нацедила из жестяного чайника в стакан чаю и положила передо мной огрызок сахара:
— Угощайся.
Никогда я в нашей чайной не пил с таким удовольствием чай, как теперь, в этой будке.
Вдруг в углу, в железной коробке, которую я еще раньше приметил на стене, что-то затарахтело. Бабка взяла со стола две палочки — одну с красным флажком, другую с желтым — и, кряхтя, пошла из будки.
— Это что она понесла? — спросил я.
— Сигналы, — объяснила рыжая. — Бабка всеми поездами командует. Покажет машинисту красный флажок, тот сейчас же: «Стоп, машина!» А желтый покажет — ничего, прет себе дальше. А ты по морю плавал?
Я признался, что не плавал.
— Там тоже флажками переговариваются. Вот идет посудина, а навстречу ей другая. Сейчас же на первой флажки кверху поднимаются. Это значит: «Эй, старая калоша, куда путь держишь?» А с другой отвечают: «А тебе какое дело, корыто дырявое? Хоть бы и в Бердянск!»
Будка начала мелко дрожать. Издали донесся глухой грохот. Он все нарастал и нарастал, и вот уже ничего на свете не осталось, кроме этого страшного грохота. Рыжая что-то мне кричала, но я не мог разобрать ни слова.
Когда грохот вдали смолк, бабка вернулась и налила мне еще чаю. От железной печурки в будке было жарко, а тут еще чай — меня разморило, и я стал клевать носом.