– И дед хочет, чтобы я сделался после него фламином... нет, никогда!.. «дальше от Зевса, дальше от молнии»! я лгуном не буду... я римлянин. Пусть Дед лучше убьет меня за непокорность!
Марк Вулкаций уехал к Титу на перевоз, чтобы в надлежащее время, вечером, явиться к Грецину оттуда, в качестве друга лодочника, о котором сочинил целую сказку, будто тот хромой всезнайка, действительно сражавшийся рядовым в войне римлян с вейентами, спас ему жизнь, чему Грецин вполне верил, как и всем его замысловатым россказням.
Виргиний, стоя неподвижно, долго смотрел ему вслед, погрузившись в меланхолическую рассеянность, где среди всего прочего сумбура беспорядочно переплетавшихся мыслей, как луч из хаоса бури, выделялся светлый образ Амальтеи с ее грубым пьяным отцом и придурковатым братом.
Все дурное, что Виргиний заметил у этих людей, на фоне его памяти стушевалось, точно серое пятно перед черным, рядом с неприглядными интригами Вулкация, исполняющего неизвестный, быть может, кому-то гибельный, замысел деда фламина, как и Юпитер-Зевс, не разбирающего, кого разить своим перуном.
– Они не такие, как заурядные рабы, – думал Виргиний о семье Турнова управляющего, – они что-то особенное; они благородные; они сибариты... последние сибариты на земле.
И его неудержимо потянуло к этим «последним сибаритам», захотелось видеть их еще и еще, захотелось что-то сказать им, захотелось испортить интригу деда, разрушить ее, открыть, что Вераний – Вулкаций, но решиться на такой шаг у Виргиния недостало духа. Ему грозно предстал результат подобного дела: за спасение своего личного врага фламин торжественно, в присутствии всей родни проклянет внука и своею рукою задушит, а тело прикажет выкинуть на съедение птицам и собакам, по праву старшего в роде.
– Дальше от Зевса, дальше от молнии! – воскликнул горестно Виргиний, – убежал бы я, куда глаза глядят, но куда же убежишь?.. Такие «Зевсы» везде есть... где защита от них, от их палящей молнии?
Виргиний отлично понимал, что эта защита в его собственном уме, в собственной энергии, которых ему еще недоставало по его молодости, чтоб противостоять силе опытного старого интригана, каким был его дед.
И он всегда надеялся, что после, когда он возмужает, будет что-то лучшее.
ГЛАВА XIII
Горькая участь рабов
Разглагольствуя с дочерью, Грецин ничуть внутренне не сознавал, что в нем самом нет ровно ничего сибаритского, кроме его происхождения от архонта, попавшего в рабство, и самый Сибарис был знаком ему больше понаслышке – от его отца и др. рабов, приведенных в эти места оттуда. Его личные воспоминания носились в голове отрывочно и бессвязно, так как ему было не больше 10 лет от роду, когда он был уведен и продан; даже греческий язык, господствовавший в Сибарисе, Грецин почти забыл, как забыл и какое-то прежде бывшее у него совсем другое имя, привыкши к данной господином кличке, означающей «сын грека».
Всем складом своего характера этот старик был самым заурядным поселянином тогдашней латинской деревни.
Его отец в начале своего рабства был учителем греческого языка в семье родителей Турна, а потом сделан управляющим: он передал эту должность перед смертью сыну, который теперь, в свою очередь, готовил своего первенца в преемники обязанностей, по приказу господина, так как в римском хозяйстве многие должности часто являлись наследственными, пока еще не было обыкновения отпускать рабов на волю[6].
Фигурой своей Грецин был «толстый кубарь», в какого превращается зачастую старый итальянец из тех, кому хорошо живется на обильных хлебах в богатом доме. Его чванство происхождением от сибаритского архонта тоже было одною из господствующих сторон характера местных жителей, от которых он вполне воспринял латинский дух со всеми его колоритами.
Его дочь, за кого бы ни вышла замуж, должна была остаться у него в семье на всю жизнь, как невольница, принадлежащая Турну, потому что продавать в другие руки иди дарить рабов, если не вынуждала крайность, у римлян этой эпохи тоже не было обыкновения.
Они могли лишь тайно, без огласки, отпускать их на родину, будто бежавших, или отвозить на речной остров среди Тибра, где находились храмы разных божеств низшего разряда, – между проч. и Эскулапа: там было убежище для старых, больных и увечных рабов, отвозимых туда, как ненужных господам.
В большинстве же случаев ненужных рабов господа убивали, эксплуатируя в различных формах даже акт их смерти, – приносили их в жертву или попросту кидали в пруды, чтобы откармливать их мясом рыб и раков, или сажали в клетку для растерзания, на пищу животным зверинца.
Тела умерших естественною смертью рабов не получали ни урны, ни гроба, никакого специального кладбища. Высшею почестью для тела раба было господское разрешение зарыть его в землю без растерзания животными или рыбами.
Виргиний именно поэтому и сказал Грецину, с очевидной радостью, что у них будут «похороны» – после его долгой слезной мольбы и покорного принятия незаслуженных побоев фламин разрешил ему позволить зарыть тело мужа его няньки без эксплуатирования на корм в рыбьей сажалке.
Ставя своих господ во всем другом несравненно выше соседей, Грецин сознавал, что в этом отношении Турн и его тесть Скавр ничуть не лучше фламина Руфа и всех других: для них раб был такою же скотиной, особенно мертвый, как и дохлый вол, труп которого всегда отдавался рыбам господской сажалки, так как зверинца не имелось.
После долгих хвастливых разглагольствований перед дочерью о Сибарисе Грецин перенесся мыслями с начала жизни своего отца на ее конец и невольно всплакнул о его печальной участи.
– Я рад, что он умер от здешней болотной лихорадки, не дожив до старости... я рад, что он умер... его опустили в пруд мертвого, а если бы еще лет через 10, то... ты знаешь это, Амальтея... знаешь...
– Что?
– Мой отец сделался бы старше всех, а тогда... у нас в семье не однажды был разговор о том...
– Господин отдал бы его поселянам принести в жертву за благоденствие здешнего округа Терр, Палес или Тиберину.
Грецин вздрогнул от нервного ужаса.
– И я скоро сделаюсь тут старше всех... Вот причина, почему я не лечусь, когда хвораю; вы, дети, насильно спасаете меня; вот причина, почему я в винном кубке ищу забвения того, что ждет меня...
– Это еще не скоро, отец... старайся забыть!..
– Забыть нельзя, дочь, потому что мои обязанности напоминают... я должен готовить и доставлять человека, когда после других помещиков настает очередь Турна.
– А у тебя кто намечен на этот черед?
– Свинопас Балвентий старше всех, но он может спастись от жертвоприношенья.
– Как?
– Спастись тем, что умрет раньше.
– И неужели нет иного средства?
– Нет, дочь... Конечно, если другой согласится, кому жизнь надоела, да только мало таких из свободных, а раба можно дать только старого, негодного к труду...
Чтобы отогнать мучительные мысли, Грецин махнул рукой, переменяя разговор.
– Солнце садится... иди переодеваться в хорошее платье, что госпожа недавно подарила; соседи придут с похорон к нам веселиться; я чуть не забыл, что нынче твоя свадьба с Веранием... иди одеваться в хорошее платье!.. Ты должна успеть пригласить подруг.
– Не совсем это ладно, отец, – отозвалась девушка, задумавшись, – гости придут с похорон и говорить станут все про покойника. Отложить бы, отец, нам свадьбу!.. примета неладная!..
– Ну, что там неладно!.. если так разбирать всякие приметы, то никогда ладного времени не сыщешь!.. Уж мы и так откладывали три раза.
Грецин запел песню, сложенную местными поселянами про гибель Сибариса, уходя от дочери в комнаты своей квартиры. Насмешливая песня о знаменитой на весь мир сибаритской роскоши и лени звучала в его устах каким-то грустным диссонансом.
Слушая эти замирающие вдали звуки, Амальтея глубоко задумалась, медля уйти в комнаты.
До сих пор ей было все равно до того, с кем отец и господин прикажут ей сочетаться навсегда или на время, так как рабский брак ничего не менял в ее положении кроме возможности иметь детей, которые будут принадлежать ее господину, как «verna» (приплод) его хозяйства.
Ей было все равно и до Верания: она не чувствовала ни любви ни ненависти к этому говорливому хвастуну, любившему выпить с ее отцом, причем они нередко болтали по нескольку часов сряду, один другого не слушая, оба разом, каждый свое, даже не интересуясь, слушает ли его другой, и договаривались до совершенной бессмыслицы.
Простоватый, недалекий умом, ее младший брат Ультим покатывался при этом со смеха, но старший, суровый, задумчивый Прим терпеть не мог, как он его прозвал, «египетский систрум» (трещотка), и остерегал отца от сближения с этим чужим рабом, напоминая господское запрещение относительно впуска в усадьбу людей без разбора, указывал и на подмеченные им странности в поведении Верания: однажды на деревенском празднике, столкнувшись с торгашом из Вейи, он отказался говорить на вейентском наречии, будто бы давши такой обет, и держался, слушая говор вейента с другими, точно не понимает.