Кто-то из команды возразил, однако:
— Погодим. Такой разговор идет, я слыхал, будто царь нынче в Народном самолично будет. Народу, так сказать, явится. Забьемся в балаган, а главного не увидим.
— Царь? — повторил Иван. — Брешут. Разве мыслимое дело, чтобы царь сюда.
— Офицеры говорили, — перебил солдат. — Сам слышал; стояли тут… трое… И полиции, смотри, сколько нагнано. Будет, я тебе говорю.
— Да ну тебя! — досадливо сказал Иван. — На черта, в самом деле, мерзнуть. Пошли.
Билеты по пятаку ("гражданским" по гривеннику) на стоячие места, на самом верхотурье. Лестницы для входа, высоченные, деревянные, с двух сторон балагана, выводили на площадку под самой крышей. Когда солдаты подошли, обе лестницы забиты были уже народом до отказа. На площадке, где в упор сходились две, с противоположных сторон подымавшиеся людские волны, шла отчаянная, до крика, давка. Иван посмотрел и даже присвистнул.
— Так тут же не продавишься.
— Не продавишься? — осклабился фронтовик. — То есть это как, чтобы мы да не продавились… А ну, разом!
"Сто восемьдесят первые" привалились плечами в спины стоявших впереди. Сзади подперли подбежавшие гурьбой «крестовики» — серошинельные, на картузах медный крест, раструбами, по раструбам выбиты буквы: "За веру, царя и отечество" — ополченская дружина с острова Голодая. Бородатые дяди — в ополченцы только пожилых берут, — но, ничего, кряжистый народ.
— Разом, братцы… Ура-а!
Спереди взвыли «головные», сжатые меж встречных людских стен. Волна с той стороны медленно покатилась обратно: солдаты жали, подымая могучим напором лестничную толпу со «своей» стороны — дальше, дальше вверх, со ступени на ступень, продвигаясь к площадке, к воротам входным, в балаган.
— Сколько, дьявол, снегу натоптано… Хорошо, не струганы доски! Все ж нога цепляет.
Стоп! С той стороны, очевидное дело, прибыло народу, да и сбитые ожесточились, наверно. Шутка ли: отшибло от самых ворот — мало-мало не к самому низу. Хлестнул встречный напор. Солдат осадило — сразу ступенек на десять.
— Нет… шалишь, браток! Молода, в Саксонии не была. Бородачи, ухнем!
Ухнули. Снова под ногами затрещали вниз убегающие ступени… Уже и площадка близко… Жми!..
— Го-го… Гляди, никак кувырком пошли.
— Ворота!
Ворота, — с площадки вход на последние, самые верхние места, распахнулись действительно: очередное представление кончилось, впуск на следующее…
— Ги-и-и!
Вдавились, рассыпались по гулкому, пустому загону, по наклонному, накатом, полу, бегом наперегонки, к барьеру — отгородке от нижних мест, двадцатикопеечных. Стать не успели толком, как сзади набежали уже, дыша, перебоями еще не отошедшего от борьбы, от давки, дыхания, люди в тулупах и чуйках. Навалились, прижали грудями к деревянной перегородке, не сдвинуться.
За барьером, опять вниз наклоном, вдоль скамеек такая же шла давка. "Вторые места" — ненумерованные тоже, только сидячие: зазеваешься — на хорошее место не сядешь. Солдаты весело улюлюкали, глядя, как мечется, прыгает, переваливается через скамейки мещанский, по виду судя, люд, пробираясь к передним сиденьям.
Уже визгом визжали скрипки, в мерзлых руках скрипачей, бухал турецкий большой барабан, скрежетали тарелки, медным простуженным голосом подпевала труба. Стучали ногами, музыке в такт, музыканты, иззябшие до кости, хотя сидели они в шубейках, в пальто, в телогреях, иные повязаны даже теплым платком по ушам. Стучали и зрители, — жестоко, без всякого такта, — потому что в балагане и вправду люто-студено: студеней, чем даже на улице. Во "вторых местах", по проходу, бегом пробежал шустрый мальчик к барьеру "третьего места", вынул из-за пазухи пачку бумажек.
— Вот афиша, кому афиша… В первых местах, полтинничным, не даем, во вторых — за пятак, в третьих — и вовсе даром.
— Даром? — ополченец, седобородый, выпростал с трудом соседями зажатую руку. — А ну, давай. Только ж темно, ни лысого беса не разберешь.
— Дома прочтешь… ежели тебе с очками… А тут и читать незачем: представленье глазами увидишь. Бери — давай дальше.
Ополченец принял пачку — и тотчас, из рук в руки, забелели по всему ряду и назад, выше по толпе листки.
— Стой! Это чего ж тут напечатано? "Про-ле-та-рии всех стран…"
Но мальчишка уже юркнул вниз, меж рядов мелькнула в дверях выходных мятая рваная шапчонка.
Иван двинул плечом, принял от ополченца листок. В балагане темно огня здесь из пожарной осторожности не полагается, свету только и есть, что из стенных щелей, — однако, напрягши глаз, прочитал Иван четкий, по верхнему краю напечатанный заголовок:
"Российская Социал-Демократическая Рабочая Партия".
"Товарищи!
Петля, которую правящие классы набросили на шею народов Европы, делается все туже. Погибли миллионы человеческих жизней, искалечены и вырваны лучшие молодые силы народа…"
— О войне, — прошептал Адамус. — Посмотри сразу в конец — может, там какое решение прописано.
Иван обернул листок. В последних строках черным, толстым, даже в потеми видно, шрифтом напечатано:
"Долой царскую монархию! Война войне! Да здравствует Временное Революционное Правительство! Да здравствует Демократическая Республика! Да здравствует Международный Социализм!
Петербургский Комитет РСДРП (большевиков)".
— Вот тебе и решение, — ухмыльнулся Иван и спрятал листок за пазуху. Музыка заиграла громче, дернулся и пошел под бархат разрисованный малиновый занавес.
Глава 14
За веру, царя и отечество
"Севастополь" начался с барабанного боя: барабанный бой, как всякому верноподданному известно, присущ патриотическому представлению. Не налгала ни на малую долю малеванная афиша: вышел на сцену, на пятый бастион, адмирал Корнилов, в треуголке и белых штанах, с подзорною трубкой, закрутилась, дымя, черная бомба, турецкий барабан ударил пушечным ударом, высыпали на сцену французы — в красных штанах, голубых козырчатых — из картона — кепи, деревянные ружья наперевес. Потопали, изображая неудавшийся штурм, убежали.
Картина сменилась, понесли мимо туров и земляных мешков носилки с ранеными, кто-то крикнул, что взят Малахов курган, и по дощатому, прогибающемуся помосту побежали в контратаку ополченцы в картузах с медными крестами: "За веру, царя и отечество". Такие же точно, бородатые, что стояли, навалясь на барьер "третьего места", со "сто восемьдесят первыми" рядом. Ополченец, об локоть с Иваном, крякнул и сказал печально и злобно:
— Вот и нас… так-то… Тогда били и сейчас бьют… И за веру, и за царя, и за отечество — к троякой распротакой матери.
Кругом, в напиравшей сзади толпе, и внизу, на скамьях, под самыми бородами ополченцев, сочувственным гулом отозвались голоса. Гул стал сильнее, когда к самой рампе, в желтый свет тусклых керосиновых ламп, подтащили носилки с умирающим — усатым, в уставных баках солдатом — и хорошенькая сестрица с посинелым от мороза лицом стала на колени рядом с носилками. А когда солдат, приподнявшись на локоть, заговорил надрывным голосом о том, что он смерть принимает как высшее счастье, потому что каждый православный солдат, честный сын матушки-родины, счастлив жизнь положить за надежу — царя-батюшку, — где-то со "вторых мест" звонкий и крепкий крикнул голос:
— Помирать собрался, а лжешь… Я тебе скажу, о чем честные сыны родины думают…
На скамью, неподалеку от "третьего места" во весь рост встал человек без шубы, в одной рабочей рубахе-косоворотке. Адамус рывком перегнулся вперед над барьером:
— Наш… ей же богу… Тот, что с Айваза… На шоссе… со шпиком…
Солдат на носилках испуганно смолк, юркнул головою под одеяло. Застыла на коленях сестрица. В первом ряду, озираясь свирепо, воздвигся полицейский чин в серой офицерской шинели, в белых перчатках. У входных дверей засуетились люди.
Человек на скамейке заговорил, обернувшись лицом к сгрудившимся за бревенчатым барьером сотням:
— Товарищи! В дни, когда тысячи наших братьев гибнут в окопах от снарядов, от газов ядовитых, нам тут балаганы разводят — про веру, царя и отечество. Третий год идет бойня. Третий год роют могилы, третий год от семей отрывают работников, кормильцев, а назад возвращают безруких, безногих калек. Царское правительство за французские и английские деньги, за золото, что растеклось по сановным карманам, за доходы капиталистов, наживающихся на войне, гонит народ на убой. "За царя и отечество!" Ну, царю наша кровь не в новинку, конечно, но отечество тут ни при чем. Не бывать у нас отечества-родины, пока царь на престоле…
Весь балаган на ногах. Ближние попятились от оратора, он стоит один, на самом виду, молодой, черноволосый. Сверху, из-за барьера, видно, как рвется на месте, сквозь густую, сбившуюся толпу, серый полицейский, еще какие-то, по-штатскому одетые, охранные, наверное, люди.