Именно поэтому Ростов массировал по утрам ногу, что-то напевая; вспомнилось утешение Зауэрбруха: «Вот если бы осколок зацепил не большую берцовую, а малую, то…» В госпитале — не только в Карфагене, но и еще ранее в Мюнхене, — выходя из бреда, казавшегося предсмертным, он проникался предвосхищением гибели, и тогда близость никем еще не испытанной смерти возбуждала мысль, призывая ее к самому наглому и неотвратимому признанию жизни — собственной, неповторимой, бессмертной, наполненной каким-то высочайшим смыслом, а тот обозначался бытием собственного «Я», не подверженного ничьим влияниям, кроме исходящих из мозга и тела совсем абстрактных единиц измерения, «добро» и «зло» становились зримыми, ощущаемыми, и тогда правая рука Ростова вздергивалась, делая отмашку: с колыбельных времен жил он в «могиле белого человека», то есть почти в экваториальной Африке, спал под противомоскитной сеткой и первым движением утра была эта отмашка…
8 июля Ростов выехал из Целлендорфа, веря в свою победу, в одоление всех врагов, чему поможет обер-кельнер, и уже через три квартала не мог не произнести сквозь зубы становящуюся сакраментальной фразу «Пора кончать войну!» Не мог, потому что стал свидетелем обманного, как в Гамбурге, получения котелка супа с той разницей, что получивший не высосал бурду, не привел котелок в исходное состояние, вытерев его куском хлеба изнутри, а затем тряпицей. Берлин, всегда жуликоватый и вульгарный, обман усовершенствовал, возвел в ранг театрального действа, на сцене появился пособник, за углом ему передавалась миска с только что полученным супом, тут же заменяемая другой посудой, причем человек вновь пристраивался к очереди, что-то из одежды поменяв, чтоб усыпить бдительность уполномоченного, зорко наблюдавшего за раздачей пищи, и полицейского. Недалек час, когда на котел с дымящимся варевом нападут бездомные, и не только насытятся, но и станут продавать супы по ценам черного рынка, который уже образовался. О, Германия! Кто спасет тебя от разгрома, от унижения, от..?
В холле «Адлона» — аромат торопливо надушенных женщин и хорошо одетых мужчин, опрыскавших себя дорогими одеколонами. Легкий сквознячок: тихо шелестят вентиляторы над головами, гардероб призывает посетителей забирать плащи, шляпы и зонтики, как только сирены позовут в бомбоубежище. И обследовав подвальное убежище это, Ростов удовлетворенно поднялся в холл: там, внизу, обосновался филиал ресторана, продолжение его, но более комфортабельное, располагающее к интимным переговорам избранных клиентов… В Берлине выходили самые влиятельные газеты Германии, отсюда вещало государственное радио, на всех картах название столицы Германии печаталось крупными жирными буквами, но судьбоносные для нации приказы создавались вдали от Берлина; истинным центром этого города стал «Адлон», здесь обосновался духовный очаг Германии, ибо административные кварталы развалены бомбами или давно сгорели; бывший дом фюрера отель «Кайзерхоф» разрушен в ноябре прошлого года, чуть позже такая же участь постигла «Бристоль» и «Эден».
Он прохаживался по холлу, курил, присматривался, выжидал — и будто случайно натолкнулся на обер-кельнера, надзиравшего и за убежищем. Короткий обмен извинениями, Ростов вспоминает, что общался с обер-кельнером два года назад неоднократно (имя «Аннелора» так и не произнеслось, припряталось на запас), у полковника появился некий интерес к обер-кельнеру, приглашенному в угол посидеть рядом, кресла, знаете ли, предполагают к большей взаимности. Обер-кельнер стоял, думал; рост — по плечу полковнику, волосы крашеные, глаза выражают только то, что они могут видеть, не больше. Короткий вздох означал согласие, полковник фон Ростов и обер-кельнер сели друг против друга, в углу, время — 2 часа пополудни, время без бомб, время визитов обязательно с цветами, берлинцы ими выражали несогласие с чем-то им неведомым, вручают их ныне намеренно — назло кому-то или чему-то, траурно-торжественные букеты попадают в семьи, где отцы, братья и сыновья пока еще живы и здоровы; Ростов с этим ребячьим протестом знаком был по Гамбургу и, когда вчера проезжал мимо магазина с цветами, не удивился толчее у входа.
— Пора кончать войну! — вдруг вырвалось у Ростова. И обер-кельнер соглашающе кивнул: да, пора, — не предложив, разумеется, способа, как войну эту кончать. («Да победой же, конечно!» — такую мысль выразила скорбная гримаса…) И опять неясно: кто кого победить должен или обязан. Служивый человек при самом респектабельном отеле Берлина глянул на полковника так размыто, так неопределенно, что тот понял: перед ним — закаленный и умный боец, слова лишнего не скажет, но если оно и вырвется, то цены слову этому не будет. Он помнит всех, и Ростова помнит («Да, как же, второй столик слева от прохода и пятый в дальнем углу…»), он видит изнанку людей, которым надо набивать желудки для исполнения обязанностей величественных, почетных, решающих судьбы миллионов людей; как палеонтолог по зубу неизвестного ископаемого достраивает полный скелет и наращивает на нем мясо, так и обер-кельнер по обрывкам разговоров за столиками вычерчивает карту Европы, поля сражений, двигает по ним полки и дивизии, неумолимо шагающие к братской могиле; он догадывается о распрях в Ставке и ссорах в рейхсканцелярии; в «Адлон» бегут те, кого фюрер призвал к себе, и по жующим за столиками легко высчитывается повестка дня очередного совещания; людям надо жрать и пить, а у вегетарианца Адольфа не накушаешься, за худосочными и анемичными секретаршами и стенографистками не приволокнешься, только «Адлон» позволял мужчинам в самом центре столицы рейха удовлетворять те низменные потребности, которые-то и оказывались наивысшими. Проституция запрещена, проститутки вроде бы исправляются в трудовых лагерях, торгующие собою женщины переместились было на окраины, но в рабочих кварталах предложение не встречает удовлетворительного спроса, а десанты шлюх поближе к особнякам Грюневальда окружаются и блокируются полицией, и только подпольные бордели доброго старого Берлина продолжают работать с благословения бдительного полицай-президента. Через обер-кельнера проходили заказы на девиц, в буфете они попивали кофе, позволяя себя рассматривать, оценивать, указывать время приема. Женщины ценились, ой как ценились, поскольку многие, очень многие берлинские мужчины вели кочевой образ жизни: квартиры или разрушены, или переполнены родственниками, вот и приходится берлинцу хватать чемодан и носиться по городу в поисках крыши над головой.
Полковник протянул оберу (так обычно называли обер-кельнера разволнованные худым приемом именитые господа) поданный ему в «Адлоне» счет за март 1943 года, поверх которого он, полковник, жирным черным карандашом, подарком Аннелоры, увлекавшейся графическими миниатюрами, два часа назад вывел цифры телефонного номера. Обер внимательно изучил счет, глянул, что на обороте, взгляд его был вопросительным и обещающим. Полковник разъяснил суть просьбы, несколько смущенной улыбкой признаваясь в том, что да, он грешен, но кто не грешен? Ему тогда, в марте, захотелось скрасить скучноватую жизнь фронтовика в отпуске, вот он и попросил официанта присмотреть ему «девицу из тех, что крутятся рядом». Чисто мужское поручение было выполнено, девица дала телефон, номер которого записан был на счете, но ряд обстоятельств…
— Понимаю… — обер согласился с такой версией. — Обстоятельства, о которых вы говорите, мне известны: в тот вечер была воздушная тревога, самая сильная бомбежка. (Ростов вспомнил: да, да, правильно, убитых было так много, что какая-то газета целиком состояла из списка погибших.) Кстати, официант этот погиб по дороге к дому в феврале нынешнего года.
Полковник знал об этом; в присланном списке убитым значится Иозеф Хайнкер, отнюдь не тот, кого он искал; не этот убитый нужен, не Иозеф Хайнкер, а разудалый бабник, среди подружек которого была быстрая и сметливая девчушка Рената! Но пусть теперь сидящий напротив умница обер развернет цепь ассоциаций, дополнит ее звеном «девчушка», притянет к нему того, настоящего, официанта, попавшего в жернова тотальной войны и, возможно, сгинувшего в ней, но не может обер не помнить девчушку, около трех часов утра поджидавшую у служебного входа своего любимого! Все шашни своего персонала обязан знать и помнить обер, властью поставленный надзирать, карать и миловать.
Палец Ростова направился в сторону хромой нижней конечности обера, можно было не задавать вопроса, потому что о своей ноге полковник сказал просто:
— Африка. Англичане. Пулеметная очередь.
Морщинистое лицо обера насмешливой ужимкой предвосхитило ответ:
— Россия, 18-й год, шрапнель. — В интонации просквозила заодно и мысль: русская шрапнель превыше английской пули.
Оба улыбнулись… Потом поднялся полковник, понимая, что большего он от обера сегодня не добьется, но и того, что сказано, достаточно, а если прибавить доставленные в Целлендорф списки… Трех человек лишился «Адлон» совсем недавно, два официанта и поваренок отправлены в казармы, но никто из них (фамилии обер не называл) на фронт не попадет, специалисты такого ранга очень ценятся в Берлине, да и очень скверно относятся в армии к официантам, очень скверно… А вообще — дал обер верный совет, лучше всего посещать ресторан ближе к ночи, еда и напитки подаются вниз, в бомбоубежище, где светло, тепло, где женщины возбуждаются дальними взрывами пятисоткилограммовых бомб…