Не положено выходить из Пажеского корпуса в «штафирки», но Юрка был так ленив во всем, что не касалось музыки и развлечений, так манкировал строем, изощренно придумывая себе все новые болезни (особенно мучили его — зачастую всерьез — помороженные в детстве ноги), что корпусное начальство не чаяло сбыть его с рук.
И — «вот мой Онегин на свободе»… Его ничуть не смущало, что чин коллежского регистратора носили разве что станционные смотрители, которых нередко бивали царские курьеры, нетерпеливые офицеры да и горячие на руку партикулярные путешественники. В смотрители он не метил, а поколотить, проткнуть шпагой или пристрелить мог сам кого угодно.
Главное — покончено с учением. Можно забыть о дисциплине (почти призрачной), о жадных и глупых офицерах-воспитателях, у которых он жил и столовался, о каких бы то ни было ограничениях: будь то посещение девок против Апраксина рынка, оперы или балета. О своей карьере Юрка не заботился, его устройством займется весь громадный клан Голицыных — Долгоруковых. Сейчас он должен осуществить то главное, на что его навели вопли салтыковских ходоков: «Ты наш отеч, мы твои дети!» Он явится своим заждавшимся детям… он не потерпит… он наведет порядок… он покажет!.. Чего не потерпит, кому покажет, какой порядок наведет, князь понятия не имел. Но твердо знал, что дальше так продолжаться не может. Опять же что не может продолжаться, осталось неведомым, но он ощущал себя реформатором, Петром I, в чем сам потом со стыдом признавался. Он опьянел от свободы, от вея вольных ветров широко распахнувшейся жизни и ничем не ограниченной самостоятельности. Князь Юрка Голицын неоднократно спотыкался и падал, но, пожалуй, никогда не падал он так низко, как в эту переломную пору, никогда не был так глуп, пошл, самонадеян и непривлекателен.
Великая реформаторская деятельность потребовала прежде всего экипировки. Опекуны не поскупились и отвалили круглую сумму владельцу богатейшего имения и новоявленному администратору. Он сам не заметил, как уже был записан по министерству внутренних дел чиновником особых поручений при харьковском генерал-губернаторе князе Николае Андреевиче Долгорукове, одном из своих бесчисленных родичей.
Отправился он в Салтыки хорошо снаряженным. Приобретено было: 50 жилетов, 60 пестрых галстуков, несколько десятков трубок «от маленькой пипки до саженного чубука с двухсотрублевым янтарным мундштуком». Обставил он свое появление в наследственном владении с большой помпой. По эстафете, как царская грамота, был выслан приказ-уведомление, что в троицын день князь прибудет к поздней обедне в приходскую церковь. Предписывалось оповестить о сем торжественном событии духовенство, местных помещиков и зачитать приказ на мирском сходе.
Напечатано уведомление было на тугой и гладкой бристольской бумаге, вложено в конверт казенного формата и запечатано гербовой печатью величиной с ладонь.
Внушителен был выезд из двух колясок: в первой, зеленой и позолоченной в стиле «I' Empereur», ехал сам князь с двумя лакеями: один в ливрее, другой в военной форме, — этим, видимо, отдавалась дань недавней принадлежности хозяина к военной касте, — а также черный тяжело дышащий водолаз ростом с бычка-годовика; на другой — поплоше — тряслись секретарь, повар и неизбежный в каждом помещичьем обиходе пожилой приживальщик. Неведомо, откуда он появился в должный час и уверенно занял возле Голицына положенное ему место.
И потянулся княжеский поезд с петербургских туманных болот, над которыми безлунный блеск прозрачной белой ночи сменялся румяной зарей, к далекой сиреневой Тамбовщине с глубоким, набитым звездами небом, по великой российской пустынности, где лишь «версты полосаты попадаются одне». Ехали сперва по Петербургскому тракту, от Москвы до Усмани — грунтовой дорогой, дальше — большаком. Путешествие — порядком томительное и однообразное, но для Голицына оно скрашивалось воспоминаниями о прежних путешествиях: сперва с очаровательным месье Мануэлем и похищенными им сабинянками, затем с честнейшим г-ном Э. Как все изменилось с той поры в его жизни!..
* * *
В Усмани князю поднесли хлеб-соль от землепашцев, явились представиться луковоняющие чиновники из земского и уездного судов в вицмундирах, их ретивость подогревалась надеждой и дальше греть руки на делах опекунства. Крестьянское брашно и льстивые речи засаленных крючкотворов были приняты милостиво, хотя и в некоторой поспешности, князю не терпелось достичь «родных пенатов», как он уже называл про себя салтыковское имение, где никогда не бывал. В пятнадцати верстах от села, в деревеньке Малые Салтыки, грозного барина поджидали две тройки: в одной раздувал усы, исходя рвением, становой, другая, составленная из легконогих, гривастых башкирских лошадок, должна была лететь впереди, чтобы сообщить о приближении барина.
Башкирская тройка разом скрылась в золотистой пыли, за ней, действуя всей мочью на ямщика, но все-таки отставая, несся становой, в полуверсте следовал экипаж Голицына. Въезд получился торжественный, как и воображалось.
Но дальше пошло хуже. На беду, в Салтыках звенела и пенилась, гомозилась и кудрявилась ярмарка, самая большая и богатая в году — Троицкая, и появление барского экипажа хотя и не осталось вовсе незамеченным — мужики на всякий случай снимали шапки, — но питейные заведения, балаганы, ломящиеся под снедью лотки, побитие мелких воришек, снующие в толпе ястреболикие цыгане, сулящие уступить за бесценок настоящего орловца, смуглые азиаты в тюбетейках и стеганых халатах, разрумянившиеся лица баб и девок — вся пленительная пестрота и суета настолько задурила крестьянские головы, что Голицын не услышал ожидаемого «ура», не узрел всеобщего коленопреклонения. Правда, когда зеленая с золотом коляска въехала на плотину, ударили колокола, но благовест потонул в грубом шуме расходившейся ярмарки, а духовенство не вышло навстречу с хоругвями и святой водой.
Было от чего прийти в ярость и человеку не столь горячему, как Юрка. Никем не встреченный, словно рядовой прихожанин, вошел он в храм, окинул орлим оком его ненаселенность и тут же обнаружил непорядок, да что там — святотатство!
В боковом приделе, у иконы Божьей матери, пономарь, с длинными сальными косицами, ругал матерно черных старушек, похожих на летучих мышей. Крепко подвыпивший и впавший в скверну, церковнослужитель придумал такую методу: только поставит старушечка свечку в заляпанный воском свечник, как он тут же эту свечечку вынимает, гасит, послюнив пальцы, и прячет в карман. А потом все нахищенное сбудет на ярмарке, а выручку пропьет в кабаке. Старушки бессильно протестовали.
Юрка глазам своим не верил. Как мудры речения простого народа: «Пономарь близко святости топчется, а во святых нету их». Вспомнилось и другое: рыба гниет с головы. Чего ждать от темной деревенщины, очумевшей от ярмарочного разгула, коли само духовенство такой пример подает? Этот вот пьянчуга и вор не встретил на паперти князя своего, только вполсилы брякнул раз-другой в колокол — и шасть старушечьи свечки, на последний грошик купленные, прикарманивать. Да еще сквернословит, прихожанок забижает и господу в лицо плюет! И все это во время святой службы!..
Юрка подошел, молча накрутил на руку сальные косицы пономаря и провел его через всю церковь к алтарю, где священник совершал проскомидию. Голицын переложил власы пономаря из правой руки в левую, осенил себя крестом и своим звучным голосом, смягчить который мешали и оскорбленное религиозное чувство, и долг реформатора, и гулкость храмовых пространств, сообщил о бесчинстве пономаря и потребовал сурового для него наказания. Ему и на ум не вспало, что бесчинство совершает он сам. «Вы не на конюшне, ваше сиятельство, а в храме», — прошелестел шепот священника, а бледно-голубой взгляд укоризненно скользнул по могучей фигуре блюстителя храмовой чистоты, после чего поп спокойно продолжал службу. Голицын понял, как глубоко зашла порча и сколь своевремен был его приезд, но не стал пререкаться перед алтарем, а тем же макаром провел пономаря через храм, выволок на паперть и здесь дал волю своему гневу. Рыча, аки лев, он сорвал с пономаря стихарь и велел посадить его под арест при конторе, а благочинного вызвать в дом для наставления.
Старый умный священник не заставил себя долго ждать. Хладнокровно претерпел княжеские громы и молнии заверил, что с пономаря строго спросится, и просил отпустить его из княжеского узилища для отправления положенных обязанностей, ибо заменить некем.
Несколько остыв и утомившись этой пустой и неяркой историей, к тому же уверенный, что дал хороший урок нерадивым пастырям, Голицын приказал выгнать пономаря из места временного заключения. И тут, внезапно наскучив всем окружающим, не пожелав даже свидеться со своими «детьми», заигравшимися в ярмарку, Юрка решил ограничиться для начала лишь церковной реформой, остальное отложить до лучших дней, и ускакал в Харьков на приготовленное ему место.