Через три часа салют возобновился — Пасхальная заутреня закончилась царским многолетием…
После заутрени вернулись в Малахитовый зал, где были накрыты столы для разговенья.
— Ники, как я устала, — когда остались одни, слабым голосом произнесла царица.
— Аликс, сейчас твою усталость снимет как рукой, — достал он бархатную шкатулку. — Саншай, солнышко моё, закрой глаза, — бережно вытащил из шкатулки подарок. — А теперь можешь открыть, — улыбаясь, протянул ей ажурное пасхальное яичко из золотых листьев клевера, усыпанных мелкими алмазами и рубинами. — Сие творение называется «Клевер».
— Ники-и, какое чудо, — с восхищением взяла подарок и троекратно, со словами: «Христос Воскресе», расцеловала мужа. — А на ободке моя монограмма, императорская корона и дата «1902»… Какой всё–таки волшебник, господин Фаберже… И всё это в обрамлении цветов клевера, — вмиг забыла об усталости, как маленькая девочка радуясь подарку.
Николай радовался не меньше супруги.
«Дарить, на мой взгляд, даже приятнее, чем получать», — поправил обручальное кольцо на пальце.
— Санни, — назвал жену ещё одним ласкательным именем, — а внутри находится сюрприз, — подсказал ей Николай.
— Ой, Ники, — обрадовалась она и поднесла подарок поближе к лампе.
— Открой крышечку на шарнире, — добродушно подсказал Николай и засмеялся от удовольствия, увидев, как взрослая женщина запрыгала, словно ребёнок, любуясь четырёхлистником с миниатюрами дочерей. — Это символ нашего счастливого брака, моя любовь, — подошёл к жене и поцеловал её не троекратно, а один раз. Нежно–нежно, ласково–ласково. Так, что Александра затрепетала от этого поцелуя.
Не в силах отстраниться от супруга, она прошептала:
— Символ любви-и… Ники, я люблю тебя…
— Санни, я тоже тебя люблю, — вновь поцеловал её. — По русскому поверью, найти четырёхлепестковый клевер — к счастью… Мы нашли его!.. Вот они, четыре наших счастья: Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия…
— Хочется ещё и пятое, — страстно ответила на его поцелуй. — Чтоб я шла с наследником–сыном…
В конце апреля Александра Павловна Сипягина попросила Плеве разрешить ей посетить Балмашёва.
Министр любезно согласился, и даже предоставил министерскую карету и выделил в сопровождающие жандармского ротмистра.
Суд уже вынес суровый приговор, и убийца ждал казни в старой Шлиссельбургской тюрьме, куда его недавно перевезли из Петропавловской крепости.
Трясясь в карете, вдова убитого министра размышляла о том, сумеет ли она уговорить Балмашова подать прошение о помиловании.
«Скажу ему, что сама отнесу прошение императору, — поморщилась, уловив от сидящего напротив молодого ротмистра запах перегара. — Ведь студент ещё молод, и скорее всего его втянули в это грязное дело… И, против воли… Не понимаю, как по собственному желанию можно убить человека… К тому же, ничего тебе плохого не сделавшего… Конечно втянули… А ведь он способен ещё принести много пользы России. Ему ведь только 21 год. Вся жизнь впереди, — недовольно покосилась на улыбнувшегося офицера. — Нас ведь как раньше учили, — вспомнила хорошую свою знакомую, внучку поэта Евгения Баратынского. — Ксения Николаевна как–то зачитала мне завещание своей матери… Дай Бог памяти: «Я успела передать тебе этот светоч, который сама получила от своей семьи. Неси его высоко и передай своим детям, чтобы и они несли его горящим и светящим, чтобы возвысить духовную культуру своей родины. «Не угашайте духа» — это был девиз твоей бабушки и мой… Иди в жизнь с горящим сердцем и ищи правду». Поразительно, как оно схоже с тем, чему учила меня моя мать. Потому и осталось в памяти, — вновь глянула на ротмистра. — Интересно, о чём он думает… Судя по его виду, вряд ли о высоком и возвышенном…».
Но была не права. Ротмистр думал о службе, а точнее, о киевской губернской тюрьме, где довелось послужить подпоручиком.
«Приехавший приятель поведал — как он выразился: «о пикантной проделке арестантов», — вновь улыбнулся жандарм, вспомнив, как его друг, захлёбываясь от удовольствия словами, рассказывал: «Представляешь, сидевшие в одной из камер верхнего этажа преступники сняли несколько досок с пола и, проломав потолок в нижнюю камеру, где находились женщины, спустились к ним… Прикинь, в каком виде застали их утром… Целый день допытывали счастливчиков не столько о том, как проломили пол — могли бы проломить стену и шурануть на волю, а чем занимались в женской камере ночью…», — ротмистр закашлял, чтоб сдержать смех.
Балмашов не спал всю ночь на новом месте. Камеру заново покрасили, и у него ломило голову от запаха краски.
После обеда он уснул, и ему ярко снился Зелёный остров, что под Саратовом. Потом привиделась Волга, и он долго плескался в тихой заводи. Вдруг увидел лиловый куст сирени и даже уловил её запах… И где–то переливисто пел соловей… «Как хорошо, — подумал он, — а то снится тюрьма, трели жандармских свистков, а вместо сирени — запах масляной краски, — ощутил, как кто–то потряс его за плечо. — Приятели будят на рыбалку», — с улыбкой подумал Балмашов, с трудом расцепляя глаза.
— Просыпайся, хватит дрыхнуть, гости пришли, — увидел побитую оспой, усатую морду унтера и понял, где сон, а где реальность…
Александра Павловна стояла напротив убийцы.
На неё удивлённо смотрел красивый юноша в чёрной косоворотке, с длинными спутанными белокурыми локонами.
«Это же ангел! — подумала она. — И глаза должно, голубые… Не вижу их в полумраке. Не может быть, что он убил моего мужа, — неотрывно глядела на высокого стройного юношу, почему–то пятившегося от неё к стене. — Непременно следует уговорить его подать прошение».
Коснувшись спиной шероховатой стены, тот в ужасе глянул на женщину и закрыл лицо ладонью.
«Как он бедный, страдает… Как переживает и мучается…», — сделала шаг к нему, но стоящий позади ротмистр, предостерегающе дотронулся до её руки.
В этот миг молодой мужчина отвёл от лица руку и уже спокойно, с чувством внутренней уверенности, смотрел на женщину в трауре.
«У него не голубые, а чёрные глаза», — на этот раз ужаснулась она, наткнувшись взглядом на красное отражение свечей в чёрных зрачках.
И тут он улыбнулся…
«Да не может быть, мне показалось… Как он смеет при мне улыбаться. Я ошиблась в нём. У него чёрная душа и чёрные мысли. И весь он чёрный… Как падший ангел, стремившийся к свету, но ввергнутый в бездну тьмы…».
3 мая приговор привели в исполнение!
Что тут началось…
Газеты захлёбывались от возмущения…
Георгий Акимович Рубанов, на этот раз не один, а со старшей дочерью, посетил шамизоновскую квартиру и собравшееся там либеральное общество.
— Мы — демокгатический цвет Госсии, — произнёс первый тост папа-Шамизон. — Выпьем за нас.
Все с удовольствием поддержали идею тоста. Кому не лестно принадлежать к цвету демократии.
Бумажный фабрикант Шпеер провозгласил тост: За посетившую дом великую гадость, за пгофессога Губанова.
Лиза хихикнула: «Была Рубанова, стала Губанова».
Но, в общем–то, ей нравились эти смелые, прогрессивные, раскрепощённые люди, выступающие против деспотизма, сатрапов и произвола.
«А мой дядя — настоящий сатрап, — язвительно подумала она, — и кузены такими же станут».
— Убийцы-ы, — между тем бушевал Муев, — с интересом поглядывая на профессорскую дочку: «Высокая стройная блондинка.., а то одни брюнетки кругом. Следует присмотреться к ней». — Повесили такого умного и доброго юношу… — на сентиментальном подъёме закончил мысль.
— Мы не пгостим им этого, — с волнением воскликнула Ася Клипович.
Но волнение было вызвано не казнью какого–то там русского студента, а нежелательным интересом Йоськи Муева к этой белобрысой дылде.
— Папеле-е, я написал статью о герое, убившем царского сатрапа…
«Зачем Яша назвал так отца при людях, — покраснела его мать. — Ни к чему лишний раз подчёркивать, что мы избранный народ — евреи».
— Я тоже принёс статью, — поднялся, держа в руках рюмку, Рубанов. — После этого убийства… да–да, вы не ослышались… Именно убийства студента… Между царём и нами, интеллигентным обществом.., возникла пропасть непонимания…
Начало мая в Женеве было необычайно тёплым.
Наслаждаясь прекрасным весенним днём Виктор Михайлович Чернов, помахивая тросточкой, не спеша брёл по Большой Набережной и любовался то живописным озером, по которому скользили белоснежные яхты, то белоснежной шапкой Монблана.
«Белое на синем… Синее небо и белый снег… Синяя вода и белые яхты… Тьфу. Так ещё и стихи начнёшь сочинять… Только и осталось, — пригладил растрёпанную ветром рыжую копну волос. — Вот потому я и косоглазый, — ухмыльнулся он, — вечно в две стороны гляжу, — приготовился обойти аккуратного, в отличие от российских, булочника, в белоснежном фартуке и колпаке, катившего небольшую синюю тележку со смазанными тихими колёсами. — И здесь синее и белое, — уступив дорогу предложившему свой товар булочнику, Виктор Михайлович отрицательно покачал головой, и пошёл дальше, размышляя о далёкой своей родине: — У нас в России мигом бы уцепил за локоть и во всю глотку стал бы орать, что у него лучшие в мире булки, и лишь тупые дураки, проходя мимо, их не покупают».