— Во лупят, а! Спасу нет!
— Это ещё терпимо, Фока, — сказал Хаджиев. — Я однажды, спасаясь от обстрела, прыгнул в воронку, а там воды — по горло. Так и просидел полтора часа — били так, что голову невозможно было из воронки высунуть. Еле меня потом из этой воронки вытащили — сам выбраться не мог — руки-ноги занемели, совсем не сгибались.
Фока заварил свежий чай, поставил на поднос, рядом на блюдце положил два куска сахара и несколько ломтей белого хлеба, доставленного из города партизанами генерала Казановича. Протянул поднос Хаджиеву:
— Пра-ашу!
Хаджиев ловко подхватил поднос, двинулся с ним по коридору к кабинету Корнилова.
Неожиданно пространство перед ним высветилось ярко, в лицо корнету плеснуло чёрным горячим дымом, таким острым и вонючим, что Хаджиеву показалось — у него вот-вот вывернутся наизнанку глаза, он вскрикнул от неожиданности и боли и, сбитый с ног сильным тугим ударом, повалился на пол. Поднос перевернулся на него, руку обожгло чаем.
— Попали, гады... — прошептал он неверяще, раскалённый воздух загнал ему слова назад в глотку. — Снаряд попал!
На несколько мгновений Хаджиев отключился. Очнулся от того, что через него, лежащего, перепрыгивали люди, топали ногами, кричали. Среди криков этих, в пороховом треске и слизи, он разобрал фамилию генерала «Корнилов».
— Что с Корниловым? — Хаджиев с трудом оторвал от пола тяжёлую, гудящую голову. — Что с Лавром Георгиевичем?
Хаджиев перевернулся на живот, приподнялся на руках, но сил не хватило, и он, застонав, ткнулся головой в пол. Некоторое время лежал неподвижно, с шумом втягивая в себя воздух, постанывая, потом вновь приподнялся на руках. Перед глазами всё плыло, вспыхивали розовые брызги, метались беспорядочно из стороны в сторону, старались выпрыгнуть из мути; голову, сам череп, тесно сжимал прочный обруч, из ушей невозможно было вытряхнуть металлический звон — он прочно увяз в барабанных перепонках.
Поняв, что встать он не сумеет — не хватит сил, — Хаджиев пополз к выходу.
И вновь у него над головой несколько раз подряд прозвучало испуганно-громкое:
— Корнилов... Корнилов!
— Лавр Георгиевич... Лавр Георгиевич, — смятенно забормотал Хаджиев, подметая полами шинели грязный пол. — Не может этого быть!
На улице толпился народ. Стена здания была чёрной от дыма и гари, облупленная штукатурка грудой лежала на земле, угол дома был разворочен — там зияла дыра: снаряд угодил в стену между завалинкой и подоконником, вывернул угол здания. Из пролома вместе с чёрным едким дымом выносились наружу какие-то бумажки и улетали в небо.
Корнилов лежал на земле, на подстеленных под него двух шинелях. Заострившийся нос задрался вверх.
Рядом с Корниловым стоял полковник Григорьев, недавно назначенный начальником конвоя. Лицо у полковника дёргалось, Григорьев пытался держаться, управлять лицом, но этого не удавалось, перчаткой он сбил со щеки одну слезу, потом вторую и, не стесняясь окружающих, отвернулся в сторону.
Корнилов хрипел. У него было посечено осколками лицо и наполовину оторвано левое ухо. Рука, лежавшая на груди, была в крови. Около генерала хлопотал врач — метался, как показалось Хаджиеву, суматошно, бесцельно между людьми и ничего не делал, — попробовал остановить кровь, текущую из перебитой руки, но это у него не получилось, пощупал пульс у генерала, потом достал из сумки бинт и, неожиданно разом сломавшись, сунул его обратно в сумку.
Григорьев вновь смахнул перчаткой слёзы со щёк и спросил у врача:
— Доктор, надежда есть?
Тот вздохнул, потянулся рукой к лицу Корнилова, приоткрыл вначале один глаз, потом второй и медленно покачал головой:
— Нет!
Корнилов выгнулся на земле, словно бы хотел подняться, в следующее мгновение сник — из него уходили остатки жизни, последние силы. Вот-вот должна была начаться агония. Это поняли все, кто находился сейчас во дворе. Полковник Григорьев слепо помотал головой, сунул в карман шинели перчатки и заплакал, уже никого не стесняясь.
Хаджиев вглядывался в лицо генерала, ставшее дорогим, и ощущал, что у него плавятся глаза — из-под век льются слёзы, стекают на щёки, скатываются к подбородку, корнет пробовал сдерживать их, зажимал зубами, но слёзы всё текли и текли. Точно так же ощущали себя сейчас все, кто склонился во дворе над Корниловым. Ожидали, что он напоследок откроет глаза и перед тем, как уйти, что-то скажет.
Но Корнилов глаз так и не открыл, задышал хрипло, часто, потом хрип прекратился, над головами людей пронёсся ледяной ветер, свил в тугой столб пыль, и Корнилова не стало.
Командование Добровольческой армией приняли генералы Алексеев и Деникин — оба мягкие, наделённые мужицкой хитростью и хваткой, не всегда решительные, — и тот и другой мялись, будто гимназисты, там, где человек должен был обратиться в металл. Екатеринодар генералы решили не брать.
Гроб с телом Корнилова погрузили на подводу и повезли в Гначбау — немецкую колонию. Туда же доставили и тело Неженцева — полковника решили похоронить рядом с Корниловым, поскольку командующий очень благоволил к нему.
Похоронили их второго апреля 1918 года в нескольких метрах друг от друга. По распоряжению Деникина был снят подробный план местности, чтобы знать, где конкретно можно отыскать дорогие могилы, когда они вернутся сюда.
День был на удивление тихим, будто природа, поняв, что произошло, присмирела, пригорюнилась — ни ветра, ни дождя, ни снега, ни холода, ни угрожающей пасмурной наволочи на небе, и птиц почти не было видно, вот ведь как, словно бы они попрятались, убрались подальше от людей — если уж люди вон что делают друг с другом, не жалеют ни стариков, ни детишек, кровь пускают почём зря, то что же они могут сотворить со слабыми небесными птахами! Страшное время наступило в России.
И белые и красные начали выпускать программы — их было много, этих программ, и что одни, что другие писали их одними и теми же словами, иногда даже целые абзацы, целые страницы были одинаковыми, и все хотели одного — счастья для России.
Хотели, чтобы люди в этой стране жили богато, не боялись завтрашнего дня, чтобы дети не знали, что такое война, чтобы звенели песни, смех, цвели яблони, а в домах, что в городе, что в деревне, пахло хлебом. Эта цель была главной у людей, взявшихся за оружие. Ради этой цели — общей для всех них — они и метелили друг друга.
Погибали в этой беспощадной драке лучшие. Земля делалась сирой, холодной, нищей — не хватало не только хлеба, но и умов и сильных людей, будущее страны было тёмным.
Но что было бы, если б воюющие люди объединились во имя великой цели, во имя России? Поколения, пережившие Гражданскую войну, очутились бы совсем в иной стране — в той, между прочим, о которой так мечтал генерал Корнилов, сын обычного казака-бедняка и нищей казашки. И мечтал генерал Алексеев — крестьянский сын...
Впрочем, все эти рассуждения — совсем из других материй — из пропагандистских, а пропаганда хоть и влияла на умы людей, как бормотуха, выпитая без закуски, но народ её не любил, считал брехнёй, от которой ничего хорошего ждать не следует.
Так считала половина Добровольческой армии. Будущего у этой армии не было.
Когда на гроб Корнилова бросили первые комья земли, многие из тех, кто находился на похоронах, заплакали: неужели всё кончено?
Да, всё было кончено.
Таисию Владимировну невозможно было узнать — она сгорбилась, постарела, в голове появились седые пряди, рот скорбно сомкнулся в сухую, неразжимающуюся старческую скобку. Глаза были сухие — она не плакала, слов но бы в ней иссякли слёзы. А слёзы у неё были, много слёз, ночью она просыпалась от того, что надо было выжимать набухшую влагой подушку, а днём слёзы пропадали. На Таисию Владимировну нельзя было смотреть без боли.
Она ненадолго пережила мужа — всего на несколько месяцев. Да она и жить-то уже не хотела, света не видела в самые яркие солнечные дни, дни для Таисии Владимировны перемежались с ночами, цвет у времени теперь был только один — тёмный. Жизнь без мужа потеряла для неё смысл.
Она угасла тихо, незаметно: в один из тёплых осенних дней её не стало.
Говорят, перед смертью Таисия Владимировна произнесла слабым, едва слышным шёпотом следующие слова:
— Я довольна тем, что Бог послал мне такого мужа, как Лавр Георгиевич, лучшего мужа просто быть не может... Считается, что русским женщинам на роду написано хоронить своих мужей, они не имеют права до тех пор уйти на тот свет, пока не похоронят своего мужа. Я могу уйти, мне уже можно...
Таисия Владимировна пошевелила рукой, пытаясь поднять её, чтобы перекреститься, но сил не было, рука безвольно упала на грудь. Врач кинулся к умирающей, ухватил руку за запястье, попытался нащупать пульс. Пульса не было.