— Нет, конечно же, не бросишь. Я знаю, что сейчас ты в отчаянии, — ответил он своим новым, рассудительным тоном. — Но я знаю также, что, пока живы эти дети, триумвират Цезаря, Клеопатры и Антония и все, о чем они мечтали для себя и для всего мира, не погибнет.
Пиршество шло медленно, словно во сне. Казалось, разыгрывается некое театральное представление и все знают, чем оно закончится, но сговорились не выдавать этого. Чудилось, будто для того, чтобы поднять кусок еды с блюда и положить его в рот, требуется не менее нескольких минут. Ладони вяло плавали в воздухе, аплодируя шуткам. Вино лилось из кувшинов тягуче, словно свернувшаяся кровь. Все смеялись, точно одурманенные, и смех гулко отдавался в ушах у Клеопатры, точно в огромной пещере. Она не могла понять смысла слов, слетающих с губ людей.
Между собой она и Антоний называли это «финальным представлением для народа» и исполняли свои роли блестяще, как какие-нибудь афинские комедианты. Октавиан попирал землю Египта, но мрачная реальность не была допущена в пиршественную залу дворца. На каждом столе, окруженный грудами зелени и винограда, возлежал огромный жареный кабан — как будто сегодняшний пир был всего лишь одной из вечеринок в кругу немногочисленных счастливчиков, которых Антоний и Клеопатра называли друзьями. Глаза прикрыты от наслаждения изысканным вкусом блюд, губы причмокивают, зубы перемалывают пищу, подобно мельничным жерновам.
Клеопатра смотрела, как вино вливается в глотки и утекает, словно дождевая вода по дренажным трубам. Юный солдат с золотисто-карими глазами, выказавший сегодня такую доблесть, все еще носит золотой нагрудник, подаренный ему царицей. Пьяная женщина постукивает по этому нагруднику костяшками пальцев, а солдат, смеясь в предвкушении утех, спрашивает: «Кто там?» И все, кто сидит за его столом, разражаются хохотом.
Они притворялись, будто сегодняшняя победа Антония над небольшим отрядом разведчиков Октавиана — это великий военный успех. Они притворялись, будто не знают, что случится завтра, когда на них обрушатся десятки тысяч римских солдат. Они не желали слышать неотвратимую поступь римской армии, приближающейся к их городу. Они делали вид, что взятие Октавианом крепости Пелузий не было быстрым и легким делом, что гарнизон не перешел к римлянам в первые же секунды и что Клеопатра не приказала казнить начальника крепости и всю его семью за предательство. Но это тоже было не более чем театральным представлением. Не так уж много сейчас значило, кто мертв, а кто жив, — игра подходила к финалу.
Единственным, кто остался трезв на этом пиршестве, был первый министр, Гефестион. Он шептал на ухо царице: «Только живой может торговаться дальше». Судьба Антония была решена, потому что он, полководец, никогда не отдаст себя в руки той твари. Но Клеопатра еще может торговаться.
Гефестион втайне сговорился с Хармионой, которая день и ночь твердила царице о необходимости выжить. Эти двое — евнух и женщина, презирающая мужчин, — словно превратились в некую неправдоподобную чету. Как будто они вступили в своего рода целомудренный брак и Клеопатра была их единственным ребенком.
Ей казалось, что она вступила в область, где нет времени. Когда она отослала Селену, Филиппа и их нянек во дворец на острове Родос? Вчера, сегодня? Или же это время еще не настало? Когда она покрывала поцелуями их испуганные лица и говорила им, что они прекрасно проведут время на острове вместе со старыми тетушками? Когда она сказала, что очень скоро позовет их обратно? Когда она позволила няньке отцепить Филиппа от ее платья и смотрела, как по его щекам струятся слезы? Мальчик прижался к Селене, а она стояла прямая и спокойная, словно изваяние… Неужели все это уже произошло? Да, это было, все-таки было…
Антоний спровадил Антулла в безопасное укрытие, в Мусейон, — кто же станет грабить храм Знания? Мальчик сердито заявил отцу, что тот обращается с ним как с ребенком, не позволяя четырнадцатилетнему парню облачиться в доспехи и взять в руки меч и щит. Великая любовь Антония к сыну подавляла расцветающую мужскую гордость мальчика, и тот негодовал, шипя на отца, словно змея. Но Антоний обнял его и прижал к себе и так держал, пока гнев не покинул душу Антулла и он не обмяк, покорившись отцовской воле. Если им не суждено увидеться вновь, мальчик будет вечно чувствовать боль этого прощального раздора.
Ничто из того, что сможет сказать Клеопатра, не утешит скорбь. Как странно сидеть рядом с мужем, согреваться теплом его любви, внимать его низкому голосу, рассказывающему историю, которую она слышала уже десятки раз, вдыхать запах его тела и думать о тех днях, когда его не станет и ей придется объяснять смысл последних его действий тем, кто любил его. Однако разум Клеопатры находился сейчас в таком состоянии, что она не была уверена — уж не случилось ли это вчера? Не подсыпал ли кто-нибудь яда в вино? Быть может, она отравлена и ее мозг, неведомо для нее самой, уже умирает?
Она бы не удивилась, если бы этот вечер вдруг резко закончился или если бы он тянулся и тянулся бесконечно. Быть может, это ее посмертная участь — вечно сидеть на нескончаемой пирушке и притворяться, что действительность не существует.
Но вечер закончился, потому что Антоний встал и объявил, что уходит. Он застал пирующих врасплох: никогда прежде их Новый Дионис не прерывал веселую пирушку. Этот весельчак мог приказать слугам закрыть ставни, чтобы в зал не проник рассвет и чтобы праздник мог продолжаться. Это ведь он крикнул: «Почему Гелиос должен приносить день, если Дионис желает, чтобы ночь не уходила?»
Клеопатра понимала, что сегодня Антоний, как никогда ранее, чувствует себя смертным и потому поддался обычной человеческой потребности в ночном сне. Один за другим те, кто тринадцать лет пировали с ним вместе, обнимали его так, будто ожидали увидеться с ним утром. Клеопатра видела, что лишь немногие смотрят ему в глаза, зато почти все отворачиваются, пряча слезы.
Клеопатра провожала друзей до их экипажей, умоляя их уехать прочь, скрыться. Их имена известны. Их наверняка ждет кара. Они должны отбыть нынче же ночью в Грецию — она даст им корабль, — прихватить с собой кое-что из имущества и ждать известий о том, кому будет даровано прощение. «Это наш дом, — отвечали они. — И теперь во всем мире нет земель, куда не ступала бы нога римлян. Бежать некуда».
Клеон сказал:
— Где бы мы ни были, без Антония наша жизнь будет подобна смерти.
Они благодарили Клеопатру за вечеринку, целовали ее щеку, ее руку, ее кольцо, в зависимости от степени дружбы, как будто на следующей неделе надеялись получить приглашение на новую веселую пирушку.
Антоний пришел на ее ложе. Она обвила его руками и спросила, не передумал ли он.
— Мы уже за пределами слов, войн и планов, — ответил он. — Я умру, а ты будешь жить, но кому из нас суждена лучшая участь, известно только богам.
Она вздохнула.
— Не цитируй Сократа, чтобы заставить меня замолчать, — сказала она.
— Я заставлю тебя замолчать еще раз, — отозвался он.
Он был словно вода, он был на ней и в ней. Они плыли вместе, гладкокожие и безмолвные, словно дельфины в море. Его дыхание было более настоящим, чем все, что она слышала в этот вечер, каждый выдох — словно гвоздь, прикалывающий ее к постели. Чем глубже она утопала в матрасе, тем сильнее ощущала, как растет ее желание, как тянется оно, поднимается к нему навстречу. Если даже она доживет до глубокой старости, то никогда больше так не откроется мужчине. Если она будет вынуждена отдаться кому-то другому, это будет пустое, бездушное действо. Любовь, исходящая из глубин ее естества, принадлежала только ему одному.
Клеопатра сильнее обвила ногами тело мужа, пытаясь влить в него все свое желание, так, чтобы оно пребывало вместе с его духом на последнем пути в обитель богов. Она хотела, чтобы он получил все — все до капли. Все наслаждение, какое только женщина могла предложить этому мужчине, должно было отныне стать неотъемлемой частью его души. Она пыталась заставить свою чувственность истекать из кожи, лица, губ, рук и ног. Она вжималась в тело Антония грудью, животом, лоном, воображая, что ее душа проникает под его кожу, вливается в его кровь. Она видела, как эта душа струится по его венам, заполняя его. Она укрепит его дух и поможет уйти в смерть с ощущением могущества, а не поражения; в надежде, а не в отчаянии.
Она цеплялась за него, как львенок цепляется за львицу в безумном беге от свирепых охотников. Он подводил ее все ближе к наивысшему мигу телесного соединения, и все мышцы в ее теле судорожно напряглись, прежде чем расслабиться, изливая в возлюбленного последнюю каплю ее женского «я».
Слезы ручейками бежали по вискам Клеопатры и затекали в уши. Антоний чувствовал, что она плачет, но не останавливался. Теперь он двигался быстрее. Клеопатра лежала, позволяя ему делать все, что он пожелает, хоть до утра. Он коснулся ладонями ее мокрого от слез лица и стал целовать ее, глубоко проникая в рот, неистово всасывая ее язык. Это не было больно, она уже зашла за пределы боли.