За низиной Лонпрэ горизонт замыкала возвышенность, обрывавшаяся почти отвесно к долине Соммы, тогда как правый берег реки, выше Лона и Кокреля, поднимался отлогим склоном; но это уже считалось далекими местами.
Родиной Элуа была вот эта полоса заболоченных лугов, окаймленных тополями, перерезанных каналами и озерами; чуть подальше, на пятьсот — шестьсот туазов в сторону, где терялись в камышах рукава Соммы, он уже не чувствовал себя дома, и совсем чужим, далеким краем были для него берега Соммы, хотя она в самом широком месте долины только на пол-лье отходила от возвышенности, ограничивавшей левый край долины. На болотах было безлюдно: в переплетении ручьев и предательских топей, кроме лачуги Карона, попадались лишь охотничьи домики. Кто достаточно хорошо знал протоки, чтобы не заблудиться в камышах, спокойно пускался в путь по этим водяным улицам, — отталкиваясь шестом, можно было проплыть в плоскодонной барке из озера в озеро, спуститься вниз по течению речушек, выйти на Сомму немного выше Брэ и двинуться с грузом торфяных брикетов дальше, к поселку Рувруа, что у самого Абвиля. Там купцы хоть и торговались зверски, а все же давали за торф больше, чем перекупщики в Пон-Реми или в Шоссе-Тиранкуре. Итак, родным краем Элуа была та длинная топкая низина, что тянется от Амьена до Абвиля, — нищий край, где людям приходилось бороться с землевладельцами, с купцами, с местной властью и назначенными ею сторожами, с жадностью плутов, которые, по господскому примеру, стремились завладеть общинными землями и беззаконно их огораживали; приходилось страдать от стихийных бедствий (различных в разное время года), от реквизиций, производимых городами, и от проходивших войск… Родными для Элуа были вот эти туманы и низкая пелена дыма, этот торфяной край, где люди обряжаются в лохмотья, где единственным лакомством было молоко от тощей одышливой коровы, которая паслась в затопленных поймах, щипала там мокрую траву и болотные цветы. Крестьянину едва удавалось вскопать себе полоску огорода; бобы здесь росли хуже, чем мелкие и тугие кочешки капусты, которую сажают вдоль всей Соммы. Но этот край — родина Элуа, а торф — средство пропитания, он сжился с ними, как со своей женой Катрин, никогда ему и на ум не приходила мысль расстаться с ними или хотя бы обсуждать, каковы они. Это его родной край, это его жизнь. Здесь он вырос, здесь прошла его молодость, здесь истратил он свою силу, голодал и холодал, здесь он забился в нору со своей Катрин и год за годом слышал ее вопли, когда она в муках рожала ему детей. Элуа Карону не было и сорока, а он уже начал седеть. Он считал себя еще счастливчиком, ибо избежал набора в армию, тогда как два его брата сложили головы — один за Республику, другой за Империю, а третий, любимый брат, дезертировал, да так и пропал куда-то; в его честь Элуа и назвал Жан-Батистом своего сына, с которым ходил на болото. Нельзя сказать, чтобы Элуа совсем уж забыл свое детство, — живым образом тех дней стали его дети, но все это было теперь далеко-далеко, как город Абвиль, — только вот не найдется такой барки-плоскодонки, на которой можно было бы возвратиться в прошлое. А времени терять нельзя, — жизнь научила Элуа, что всякое дело надо делать в свою пору; вот он в среду на страстной неделе и вышел с сыном на работу с утра пораньше; стоит себе на своих «плотках», как тут называют доски, укрепленные на сваях на краю «ямы», то есть торфяного болота, и орудует черпаком, запуская его в воду на глубину в пять-шесть метров; черпак представляет собою ящик без крышки высотою около двух футов, сделанный из железных пластинок и насаженный на рукоятку длиною в три с половиной туаза: «тягальщик» скребет краем черпака по дну, пока ковш не наполнится торфяной массой. Представляете себе, какая это тяжесть? Элуа изо всей мочи налегает на рукоятку, отрывает черпак ото дна. Тут, конечно, нужна сила, но нужна также и ловкость. Когда работа идет часами и раз за разом торфяная глыба поднимается из болота на конце жерди в черпаке, с которого струится вода, никакой Геркулес не выдержит больше часа, если только нет у него долгой привычки выбирать торф, как у косца вырабатывается привычка косить траву.
А Жан-Батист исполняет обязанности подручного: проворно действуя резаком, то есть кривым ножиком, он делит ком торфа на три части, и, пока отец, едва успев перевести дух после тяжкого усилия, вновь погружает черпак в воду, мальчик перевозит на тачке, оставляемой обычно в тростниковом шалаше, эти три «кирпича» торфа к сушильне, где они и будут сушиться вместе с другими уже рассортированными «кирпичами»; сначала их складывают «колодцем» из двадцати одного «кирпича», то есть делают из них башенку с просветами, так, чтобы туда свободно проходил воздух, затем из подсушенных «кирпичей» возводят усеченные пирамиды, в которые входит два кубометра торфа. В этих-то пирамидах солнце и ветер довершают сушку.
Элуа вытаскивает все новые и новые глыбы торфа, и когда черпак отдирает их ото дна, они вырываются из воды с громким звуком, похожим на вопль. Согнув колени, крепко упираясь ногами в доски, Элуа поднимает тяжелую ношу и, покачивая жердью, описывает черпаком полукруг в сторону от своих «плотков».
Чтобы поспеть за отцом, Жан-Батисту приходится поторапливаться, и от усердия он весь обливается потом; ему хорошо известно, что, если он замешкается, отец стукнет его по голове и по спине рукояткой черпака, а колотит Элуа «здорово больно». Поднырнув под длинную жердь, которая уже вновь поворачивается к воде, мальчишка сгибает спину и катит тачку, оглядываясь на ходу: намного ли обогнал его в работе отец…
Перед уходом из дому оба торфяника поели немного хлеба, запивая его суслом, сваренным из отрубей. В полдень не делали перерыва на обед: когда работаешь на себя, по своей воле, не станешь прохлаждаться; только на исходе дня можно было сесть за ужин, состоявший из кусочка сала с капустой или с бобами. Элуа привык к воздержанию в пище, но сын его растет, за последнее время мальчишка ужас как вытянулся, и от такой еды ему голодно. Правда, сейчас Жан-Батисту некогда об этом думать, тем более что он забыл принести из шалаша ведро с известью, которой отец должен пометить сложенные пирамиды торфа — поставить на них кресты или первую букву своего имени. То-то будет ругаться, да еще, пожалуй, и трепку задаст.
Полил частый дождь, мочит добытчиков торфа, стали скользкими и дощатые «плотки», и земля. Вокруг летают скворцы, и, когда Жан-Батист отъезжает с пустой тачкой от сушильни, они целой стаей садятся на еще мокрые плитки торфа в поисках червей. Но как только мальчик возвращается, они вспархивают, испугавшись его окриков, и разлетаются во все стороны, а Жан-Батист, вздернув плечи, опрокидывает тачку.
В те годы, когда старика Карона еще не скрючил ревматизм, он тоже выбирал из болота торф, а его сын Элуа был у него подручным. Но уже давно старик живет только милостыней. Приходский священник, возвратившийся во времена Консульства, попытался было пристыдить Элуа: «Как же это так? Отец ходит по миру и сколько грошей насобирает, тебе отдает…» Ну и что же тут такого? Элуа-то что может сделать? Раз старик не в силах больше работать, стало быть, должен просить милостыню. Чем сына объедать, пускай побирается. Что же еще, по-вашему, калеке делать? Неужели лучше отнимать для него хлеб у внучат? Впрочем, Элуа, может, и послушался бы другого попа — «присяжного», который принес присягу на верность республиканской конституции; тот поп был славный человек и выпить не дурак. «А уж этот! Долго он еще будет душу выматывать? Ишь какой проповедник нашелся! А где это ты пропадал, когда мы с голоду пухли? Коровы не было, хлеба в доме ни крошки, двое младшеньких, младенчики еще, померли, оттого что молока-то не было. А теперь вот, когда на всех перекрестках дорог опять крестов понаставили, — послушайте, как наш кюре в один голос с господами поет, — теперь ведь и господа отовсюду повылезали и завопили: все эти, говорят, торфяники, все здешние поденщики и батраки — лодыри, не хотят такие-сякие надрываться за грош на господской работе; их зовут, а они не идут и живут воровским способом: пускают свою тощую коровенку пастись на бывшие господские луга. И все хором — и господа и попы — требуют, чтобы отменили общинные владения: тогда, мол, не станут мужики бездельничать. Корова! Спать она им не дает, наша мужицкая коровенка». Действительно, при всех обсуждениях дел в муниципалитетах постоянно говорилось об этой корове. Ведь именно из-за нее земледельцам, как называли теперь тех, кто жил на своей земле чужим трудом, приходилось нанимать людей из других мест в горячую пору сева и уборки хлеба. «А главное-то вот в чем: у торфяников и крестьян-бедняков своей земли нет, им некуда гонять корову на выпас, и ходит она у них по общинному болоту, бывшему господскому владению, выбивает траву на пастбищах; да вдобавок хозяевам этих коровенок теперь уже не надо просить у господ дозволения на добычу торфа, и они режут его, роют яму за ямой, так что здешний край стал похож на развороченные кладбища, — чернеют на нем пустые могилы, как будто покойники, не дожидаясь Страшного суда, сами убрались в ад. Опять же на болоте зря пропадает навоз, а ведь он пригодился бы для удобрения полей крепких хозяев, у которых есть земля и есть бумаги, доказывающие их права на эту землю. А поденщики-то какие наглецы! Все им мало, этой голытьбе! Нате получайте две трети соломы при уборке хлеба. И вот уж они тогда стараются, под корень жнут, косить ни за что не станут — только серпом. Хозяин земли прикажет косой убирать, — так на него штраф накладывают: солома, дескать, должна идти беднякам. А знаете, во что тогда обходится уборка хлеба хозяевам, у которых много земли?..»