— Простите, вы Мария Трофимовна?
— Садитесь, Лена, — открывая глаза и застегивая верхнюю пуговицу кофты из темного штапеля, распорядилась Бивень. — Нате вот, подстелите газетку, чтобы одежду не запачкать.
И стала ее бесцеремонно разглядывать. Чувствуя это, Лена особенно долго расстилала газету, наконец примостилась на краешек, боясь поднять на начальственную толстуху глаза. Марии Трофимовне Лена не понравилась — тощая, глаза большие и слишком распахнутые, носик кукольный, губы вишневые, припухлые — словно она их сама себе искусала, щеки — ишь ты! — с игривой ямочкой и такие яркие. Чай, не девица, могла бы их хотя бы пудрой пригасить, что ли.
— Ну что, Лена, обидели тебя: совратили, позабавились и выкинули на помойку жизни? Ведь так?
Лена молчала, и Мария Трофимовна продолжала:
— Ты не стесняйся, я ведь с тобой как мать говорю. Война обнажила человечью суть. Из людей, из мужиков особенно, вся дрянь наружу поперла. Раньше было спрятано, под замочек положено, укрощено кое-как; а тут трусость, жадность, похоть — все выскочило.
Бивень замолчала, подождав, пока трое военных пройдут мимо, закурила сигарету и, развернув могучий торс в сторону Лены, продолжила:
— Твоему ребенку сколько?
— Танечке четыре года.
Лена произнесла это холодно, отрывисто, словно интонацией желая спросить: «Зачем это все вам?»
— Вот видишь — уже четыре года, — не обращая внимания на ее интонацию, продолжала Мария Трофимовна. — А ты о ней не заботишься вовсе.
— Почему вы так говорите? — От обиды голос Лены задрожал.
— Ты же не девочка, чтобы задавать подобные вопросы. На алименты не подала? Не подала! Благородством мир удивить хочешь? Так благородство мир разучился ценить еще до вселенского потопа, милочка.
«Господи, какая скверная женщина! — подумала Лена, поеживаясь, словно от ветра. — И зачем я, дура, только согласилась на эту встречу? Она меня будто раздевает всю…»
— Благородство здесь ни при чем, — наконец сказала она. — Я не ради денег сходилась с Иваном. — Голос ее звучал ровно. — Потому и на алименты не подала. Тем более что ребенка я сама воспитать в состоянии.
— Выходит, мужикам их блядство прощать следует? — разозлилась Мария Трофимовна.
— Поймите, любовь у нас была, — умоляюще протянула Лена.
— Любовь! — презрительно оттопырила губы Бивень. И тут же взорвалась: — Надобно было скотские чувства в себе глушить! У мужика двое детей. И жена на фронте. Хотя… какой он мужик? Мужики жизни клали за Отечество, а он…
— Неправда! — Слезы брызнули из глаз Лены. — Я познакомилась с ним в госпитале. Он раненый лежал. Из ополчения их едва десятая часть выжила. Вновь на фронт собирался, да отозвали его… А насчет жены и детей я только потом узнала. Сама себя казнила. Ее возвращение как избавление приняла.
Бивень смотрела на нее с осуждением. «Слаба, дуреха, ох слаба, — мысленно возмущалась она. — Ей ублюдка сотворили, она и растаяла. Безотцовщина. Война порождает ее и на фронте, и в тылу. На фронте — пуля-дура, в тылу — баба-дура».
— Могу я вас спросить, — Лена замялась, — чем вызвана наша встреча?
— «Во многих знаниях много печали», — цитатой из Библии ответила Мария Трофимовна, которая много лет руководила спецсеминаром при парткоме по антирелигиозной пропаганде.
«Не иначе пакость какую-нибудь для Ивана затевает, — думала Лена. — Завтра надо будет ему рассказать».
Они встречались, как обычно, в последнюю субботу месяца — он передавал ей деньги, обсуждал текущие заботы и нужды, гулял с дочкой.
А Бивень, не в состоянии отделаться от брезгливого осадка после встречи с Тимохиной, решила, что в обсуждение персонального дела директора будут включены и француженка, и эта влюбчивая «тюха». Факт сожительства налицо? Налицо. А всякие там сердечные антимонии нужны как собаке пятая нога. Нужна бескомпромиссная битва за идеалы и их носителя — созидателя коммунистического завтра…
И грянуло закрытое партийное собрание Потемкинского института! Бивень постаралась выстроить его по классическим канонам военного искусства. С предварительной разведкой — выяснением союзников директора; боем авангардов — обсуждением вопроса на парткоме, где схватились две фракции — Бивень и Муромцева; обеспечением резервов — договоренностью с министром, что он направит в качестве представителя Минпроса на собрание своего помощника и старинного друга Марии Трофимовны Матвея Щеголькова, а с первым секретарем Свердловского райкома, что от него прибудет инструктор орготдела Феодосий Слепнев, открытый недруг Ивана (кандидатуру этого туповатого, чванливого партийного чиновника на должность первого заместителя директора института Иван не так давно громогласно отклонил); определением стратегии — кого за кем следует выпустить на трибуну; наполнением верными людьми арьергарда — счетной комиссии. Иван был знаком лишь с одним моментом — он присутствовал на заседании парткома, ведь он же был его членом, и потом — обсуждался его вопрос. Размышляя об итогах этого заседания, он пришел к выводу, что собрание должно завершиться единственно разумным, с его точки зрения, итогом — полным оправданием. Бивень в своем обычно агрессивном, нахрапистом стиле прошлась по всем трем пунктам: научной несостоятельности, усугубленной космополитизмом и низкопоклонством перед Западом; морально-бытовым разложением, помноженным на сексуальные контакты с иностранками; наконец, возведением двухэтажной виллы с использованием похищенных у института стройматериалов. Предложения: за научное банкротство и буржуазные перерожденческие деяния, разложение и стяжательство исключить из рядов ВКП(б). Председатель комиссии Антон Лукич Парфененко постарался говорить языком документов — вот монография; вот письмо француженке и краткая запись беседы секретаря парткома с Еленой Тимохиной; вот докладная завскладом об отпуске досок, кирпича, стекол.
Муромцев, известный всей научной Москве эрудицией, начал свое слово так:
— Великий английский сатирик Джонатан Свифт создал свой бессмертный гротеск — роман «Путешествие Гулливера» — более двухсот двадцати лет назад. В нем поднято огромное количество морально-этических проблем, извечно стоящих перед государством, обществом, личностью. Одна из них — конфликт Гулливера и лилипутов. За что лилипуты боятся и ненавидят Гулливера? Не только за то, что он велик ростом и силой. Главное — он велик добротой, совестью, честью. И мудростью, помноженной на справедливость. Только вчера я в который уже раз за свою долгую жизнь закончил перечитывать эту необыкновенно поучительную книгу. Почему поучительную? Я подумал о персональном деле, которое мы сегодня обсуждаем. Я вижу это дело, как попытку лилипутов от науки…
— Андрей Николаевич, выбирайте выражения! — Бивень повела могучими плечами.
— Он не о физических данных, Мария Трофимовна, — заметил кто-то смешливо. — Он об интеллекте.
— Об ем родимом, — подтвердил Муромцев. — Повторяю: как попытку лилипутов от науки расправиться с Гулливером. Великолепный, да что там стесняться, ходить вокруг да около, великий организатор, вселенски мыслящий практик школы и новатор в области педагогической мысли — это наш директор. Может быть, профессора и академики побоятся репрессий и так, как я, не выскажутся, но уверен, так думают девяносто пять процентов работающих в этом вузе. Я же говорю то, что думаю, не только потому, что уже без пяти минут на пенсии. Нет, не потому. Я не могу молчать и спокойно наблюдать, как унижают то, что достойно возвышения.
— Попрошу по существу, товарищ Муромцев, — пунцовая Бивень постучала карандашом по графину с водой. — По су-ще-ству!
— А это все и есть по существу, товарищ Бивень. — Муромцев твердой рукой налил в стакан воды, сделал несколько глотков. — Теперь по пунктам. О монографии. Я сам ее не читал, ведь она еще не вышла в свет.
— И не выйдет! — отрезала Бивень.
Муромцев посмотрел на нее увещевающе — «Дайте же в конце концов говорить» — и продолжил:
— Но вот отзыв научного руководителя автора монографии, действительного члена Академии педагогических наук профессора Каирова Ивана Андреевича. — Он раскрыл лежавшую перед ним на столе папку. — Читаю: «Поскольку в данной работе всестороннему анализу и критическому разбору подвергается полуторавековой опыт политехнического обучения в школах России, Европы и Америки и намечаются пусть спорные, но вполне реальные пути его дальнейшего развития и совершенствования, монография, на мой взгляд, явится новым словом не только в советской, но и в мировой педагогике».
— Каиров! — возмутилась Бивень. — Каиров не есть истина в конечной инстанции. Сколько академиков, столько и мнений.
— Теперь насчет француженки и этой Тимохиной, — не обращая внимания на секретаря, сказал Муромцев. — Тут я вообще ничего не понимаю. Есть заявление от жены? От этих женщин? Нет, ничего подобного нет. Есть непонятным образом полученное письмо директора — поверим на слово Марии Трофимовне, что там его подпись — какой-то Сильвии куда-то во Францию. Ну, товарищи, вы послали бы меня по этому адресу с партийным поручением разобраться на месте и доложить. Тогда и было бы реальное дело. А то ведь мистерия какая-то получается.