Дорошенко поскакал во взятую Богуном крепостцу, чтобы осмотреть позиции и сделать распоряжение к последнему штурму.
По дороге Палий ему рассказывал, как ляхи их хотели застращать.
— Много смеху было, ясновельможный гетмане, как добрались до тех валов! Смотрим, кругом торчит видимо-невидимо гармат, ну, известно, морозом сыпнуло «поза шкурою»… Как ревнули ж эти все жерла, так мы и присели, только они по дурному выпалили, поверх голов шугнуло, а мы тогда бурей на них, накрыли «гармашив», а их погнали… Только, ясновельможная мосць, подумай, какие это были гарматы?.. Простые, обсмоленные «вулыкы»… они их поставили на колесах, да через них из мушкетов и палили… Ха, ха! Выдумали, чем пугать! Да мало того, уже когда мы дрались за валы, так они в нас бросали обсмоленными «барылкамы»…
— Бедные, — улыбнулся и Дорошенко, — видно у них и пороху уже нет совсем, как и харчей.
Гетман обнял Ботуна и долго не выпускал из объятий.
— Друг мой, орел Украины! — говорил он взволнованным голосом. — Ты оплот вашей бедной, раздвоенной отчизны, на тебя вся моя надежда… Эх, если бы еще приручить нам и другого орла, Сирко, если бы победить долею нашей неньки его узкую ненависть, тогда бы втроем «збудувалы» такую свою хату…
— На Бога надейся, — промолвил растроганным голосом Богун, — жаль только, что остановили сегодня «завзятцив».
Взятые пленные были допрошены тут же и все единогласно показали, что уже третий день в их лагере настоящий голод и мор, что замок хотя и каменный, но все прочие постройки деревянные, и если подзамчье сжечь, то сгорит и замок.
— Значит они у нас в шапке, — успокоился совершенно Дорошенко и, сделав распоряжение, чтоб пушки обращены были все на подзамчье и чтобы расставлена везде была «варта», пригласил к себе Богуна, писаря и есаула на вечерю. Длинны осенние вечера, а ночи еще длиннее. В палатке гетмана ярко горят канделябры, восковые свечи топятся и накипают темно-желтыми сосульками; мутное пламя колеблется от врывающегося в палатку холодного ветра и красноватым мигающим светом выхватывает из тьмы оживленные лица собеседников.
Вечеря уже отошла, но кубки еще полны темной ароматной влаги, да и в пузатых сулеях и темных серебряных жбанах она искрится золотистым отливом. Говор собеседников звучит веселыми нотами и прерывается иногда молодым смехом; юные герои опьянены восторгом победы и с воодушевлением передают ее отдельные эпизоды.
Лицо гетмана озарено улыбкой высокого счастья. Даже угрюмое выражение усеянного морщинами лица Богуна заменилось отблеском радости.
— Да, — говорил вдохновенно гетман, — завтрашний день решит нам долю Украины. Быть может, это утро будет рассветом счастья и блага многострадальному нашему люду. Шляхетская, панская гидра не скоро после этого удара поднимет свои головы, а нам нужно будет воспользоваться этим моментом и отделиться от нее навеки. Когда бы только Бог помог завтра…
— Да уже этих войск и самого Собеского, ясновельможный наш батьку, и не считай — все они в «жмени»! — выкрикнул задорно Палий, подняв сжатый кулак.
— Так-то оно так, — кивнул головою Богун, — а все-таки вернее бы было, если бы теперь вечеряли в замке.
— Д-да, заупрямились мурзы, не захотели возобновить нападения, как я ни упрашивал, — дергал Дорошенко с досадой свою бородку «янычарку», запущенную лишь на подбородке. — О, этот Нурредин — хитрая собака, глаза у него так и бегают… Даже Калга наклоняет ухо к нему.
— Ох, доверять-то им трудно, — вздохнул Богун, — одно слово «невира». Нашу ведь братию считают они за собак; им и Коран не только дозволяет нас обманывать, а даже дает большую награду за всякого обманутого или убитого христианина.
В это время в палатку вошел встревоженный гетманский джура и объявил, что соседнее село все в огне.
Действительно, из-за откинутой полы палатки виднелось яркое зарево, от которого зловеще багровело темное небо.
— Уж не поляки ли зажгли для отводу, а сами прорвались? — вскочил встревоженный гетман и вышел стремительно из палатки.
— Нет, любый батьку, успокойся, — заметил Богун, — село лежит за татарским лагерем, — ляхам туда не прорваться, а уж не жарты ли это наших союзников?
— Не может быть, — возразил гетман, но тем не менее сейчас же послал есаула и писаря осведомиться об этом пожаре.
— Вот тебе, друже мой, новый довод, — продолжал доказывать свою мысль Богун, когда они снова вернулись к своим кубкам в палатку, — надеяться на татар невозможно, а ты еще все думал про Турцию!
— И думал, голубе мой, и думаю, — тихо сказал гетман, проводя рукой по своему высокому, отуманенному налетевшей тоской, челу. — Турция ведь за морем, и на нас оттуда своих лап не наложит, а татарву сдержит: не осмелятся они тогда нападать на подвластную султану державу, а какая нам от нее может быть тягота? — Ну, легкая оплата, да небольшое «послушенство», а в наши домашние дела она мешаться не станет и турчить нас не будет. Живут же, брате, под рукой блистательного султана христианские панства: и волохи, и мультане, и сербы, живут и хлеб жуют.
— Живут-то живут, а все-таки оно как будто не ладно, — почесал затылок Богун, — святой крест, и под опекою у неверных. Вот не мирится с этим сердце — что хочешь!
— Эх, что же тут иначе поделаешь, орле мой, коли «скрут», коли другого выхода нет? Без сильной руки, без поддержки нам не быть. Ведь расшматуют на части. Этот Андрусовский договор и заключен нам на погибель, чтобы легче было разорванные части растоптать под ногами. Ляхи взялись уничтожить и звание казаков. Эх, Иване, Иване! Болит мое сердце по несчастной нашей отчизне… да так болит! И сам ты ее любишь всей могучей своей душой, сам отдал ей всю свою жизнь, так ты и поймешь эту боль.
— Да, боль сердца я знаю, свыкся с ней, — ответил угрюмо Богун, наклонив низко свою поседевшую голову, словно под тяжестью накренившей ее «тугы».
— Что же нам делать? С кем нам советоваться? — говорил Дорошенко, — всякий сосед про свои лишь интересы думает, а до нас ему дела нет… Мало того, наши интересы, наше благополучие раздражают их… Мы ведь словно горох при дороге — «хто не йде, той скубне»!
— Горох, горох, — улыбнулся горько Богун, — как только его до сих пор не вытоптали, удивляться нужно.
— Живучая и плодючая нива, друже мой, оттого-то нам и надо помыслить о данном нам Богом даре, великий будет грех, если мы его выпустим из рук, «занедбаем» навек. Кто говорит, что быть под крылом неверы приятно, но ведь это пока единая опора, а дай нам только высвободиться, да опериться, так мы тогда и опору эту по боку, без подпорок станем ходить на своих ногах.
— Вот это так думка, — оживился Богун, и глаза его сверкнули прежней молодой удалью, — за такую думку продолжи тебе, Боже, век. Эх, коли б… да что и говорить! Да за одно это твое слово сейчас же готов отдать свою буйную голову, разбить ее на черепки.
— Друже мой! — обнял его горячо гетман. — Золотое у тебя сердце и казачья душа. Эх, когда бы мне таких, как ты, хоть с десяток, свет бы перевернул. А ты мне будешь нужен в Чигирине, там я соберу раду, чтобы обсудить все это, ты поддержи меня, времена ведь последние наступают, на краю гибели мы. Знаешь сам, посылали ведь мы к Бруховецкому, пощупать его, настоящий ли он христопродавец, или, может, осталась у него хоть крапочка в сердце, не закупленная сатаной. И что же? Сам видишь, — кажется, и крапочки не осталось. Уступал ведь я ему и свою булаву, лишь бы Украина была в одних руках, так что же? Что он сделал с моими послами? Либо законопатил их туда, где козам рога правят, либо со света согнал!
— Собака, Иуда проклятый! — вскрикнул гневно Богун, ударив кулаком по столу. — Что о нем и толковать! Этот-то именно хуже татарина! Ох, уж не прощу я ему до смерти гибели Мазепы, если только он «наважывся» погубить его!
— Да, да! Жаль и мне его, Иване, так жаль, как сына родного. Способный казак… голова… и огня много… Много я на него надежд полагал, ну и сгинул там. А я ведь, знаешь, не послушал тогда владыку и тайным образом послал Мазепе на выручку Кулю «з почтом», поехали — да и те как в воду канули, так и по сей день ничего не знаю: нашли ли его, или сами погибли.
— Хочешь, я поеду к нему, к этому псу, и поговорю с ним, порасспрошу его, куда он подевал казаков? Теперь уже все равно, прятаться с татарами нечего: шила, ведь, в мешке не утаишь; думаю, и он уже слышал о наших победах. А уж так поговорю с ним, так поговорю…
— Нет, нет, тебя я не пущу на риск, — прервал его гетман, — ты мне дороже всех их, а, вот, когда управимся здесь совсем с ляхами, так перекинемся все, «гуртом», с татарами, на левобережных врагов.
— Это, пожалуй, еще лучше, — одобрил Богун. — Давно уже следовало раздавить этого «гаспыда».
Между тем, и во всем лагере, несмотря на позднюю пору, никто не ложился спать, всюду кипело горячее, радостное оживление.