К лету московские воеводы Щеня с Яковом Захарьичем да Григорием Фёдоровичем в Литву выступили. Прознав об этом, Шемячич с Глинским пошли им навстречу. Дорогой захватили Друцк и у Орши соединились с воеводами Щеней и Григорием Фёдоровичем. А воевода Яков Захарьич теми днями стал под Дубровного…
Забеспокоились в Литве. К середине лета собрал король многочисленное войско, двинулся к Орше. Прознав о том, воеводы Щеня с Шемячичем и Глинским, не дав Сигизмунду боя, отступили за Днепр, к Дубровне. Не преследовали их литовское войско. Король Сигизмунд остановился в Смоленске, а московские воеводы от Дубровны ушли к Мстиславлю, выжгли посад, овладели Кричевом.
Поставил Сигизмунд над литовским войском гетмана Константина Острожского. Захватил гетман Торопец и Дорогобуж и, оставив здесь смоленского воеводу Станислава Кишку, наказал ему город кренить.
Но московские полки отходили недолго. К исходу лета они снова двинулись к Дорогобужу и Торопцу. Не оказав им сопротивления, Станислав Кишка бежал…
Осенью король Сигизмунд и великий князь Василий заключили мир. Признала Литва за Москвою земли, завоёванные Иваном Васильевичем, подтвердила старые договоры. Величали тот мир в грамоте вечным, но и в Москве и в Вильно чуяли: недолго быть тишине и покою…
* * *
Князь Курбской терялся в догадках: что великому князю от него потребно? Вины за собой не чует, не перечил и службу государеву правил по совести. Так для чего же Василий призвал к себе? Ведь на думу Курбский и без того пришёл бы.
Едва князь Семён в Грановитую палату вступил, как государь на Курбского глазищами уставился, пальцем ткнул:
— После думы не уходи, спрашивать тебя буду.
А о чём, не сказал. И уже Курбского ровно не замечает. На думе бояре спорили, шумели. Одни за мир с Литвой тянут, другие войны требуют. Каждый норовит другого перекричать. Князю Семёну не до того. У него свои мысли: «О чём разговор поведёт Василий, какую ещё задачу задаст? Избави, снова в Литву послать захочет».
Раньше в Вильно ехал охотно. Чужую жизнь поглядеть, паче же всего радовался, когда был с королевой польской и великой княгиней литовской Еленой…
Ньнче не то. В последний раз насилу вырвался из Литвы. Дорогой от буйной шляхты только и спасался Сигизмундовой охранной грамотой.
И больше всего не желал князь Семён теперь покидать Москву не потому, что смерти опасайся от шляхетской сабли. Курбские не того рода, кто по накатам отсиживается. Нет! Князь Семён один только и ведал, никому не сказывал, как вошла в его сердце молодая княжна Глинская. И время прошло малое, как привёз он её на Русь, ан будто не было раньше никогда великой княгини Елены. Княжна Гелена виделась Курбскому хозяйкой в хоромах, женой. Мыслил услышать от Михаилы Глинского на то добро…
К полудню отсидели бояре в думе, согласились на мир с Сигизмундом и по домам разбрелись. Великий князь Василий, проводив взглядом бояр, строго посмотрел на Курбского. Молчал, барабанил пальцами по подлокотнику. Потом вымолвил:
— Слышал я, княже Семён, что ты от меня сокрываешь племянницу маршал ка Елену Глинскую. Верно ли то? — Подался в кресле, насторожился.
Курбский вспыхнул, брови вздёрнулись недоумённо:
— Государь, слова-то облыжные. Кто наговаривает на меня, видать, зла мне желает. К чему стану я укрывать княжну Елену? Князь Михайло поручня мне за ней догляд, вот и привёз я её в Москву.
— Почему о том сразу мне не сказывал, таил? — прищурился Василий. — Почитай, с той поры год почти минул! А мне ещё говаривали, будто вознамерился ты женой её своей сделать? Так ли это?
— Молода она, государь. Да и князя Михаилы слово по тому надобно послушать, — смело ответил Курбский.
— Так, княже Семён, — прервал его Василий. — Значит, правду мне рекли. — Насупился, что-то соображая. Потом вдруг повеселел. — Молода, сказываешь. А ты всё ж покажи мне княжну. Ась? — И ощерился в улыбке. — Дозволь мне, людишке малому, на красоту княжны Елены позреть.
— Воля твоя, государь, — склонил голову Курбский.
— Во, люблю тебя за смирение. Ну, коли ты согласен, так жди меня завтра к обеду. Да не забудь, ворота распахни. Не обижай уж ты меня, княже Семён, всё ж государь я твой, — и изогнулся, достав бородой колен.
У Курбского чуть с языка не сорвалось: «Не юродствуй, государь», да сдержался…
* * *
За длинным дубовым столом, уставленным в обилии разной снедью, сидели втроём: государь да Курбский с княжной Еленой. Глинская молода, статна, лицом прекрасна, белотела. На Елене платье чёрного бархата, жемчугом отделанное, волнистые волосы русые на затылке в тугой узел стянуты. Длинные ресницы долу слушаны. А как поднимет да глянет на великого князя своими глазами, в душу лезет. У самой же щёки рдеют.
Василий ест не ест, всё больше княжной любуется. Вспомнилось, как во хмелю расхваливали её красоту Плещеев с Лизутой, мысленно давно согласился с ними.
Курбский, видать, чует, что творится с великим князем, сидит пасмурный. Василий будто не замечает его. Налил князь Семён заморского вина в кубки:
— За здравие твоё хочу испить, государь. Василий взял, ответил:
— Не надобно за моё, княже Семён, за меня успеется. А вот за княжну охотно.
Вспыхнула Елена, посмотрела на Василия. А тот улыбнулся, опорожнив кубок, постучал им об стол, пожурил:
— Негоже княжне Елене Глинской жить у тебя, княже Семён. Да и бояре языки чешут попусту. С завтрего дня жить она станет у меня в палатах. — Встал из-за стола. — За обед благодарствую, княже.
И пошёл к выходу. Побледнел Курбский, растерялся. Даже провожать великого князя поднялся с трудом. Умащиваясь в колымагу, государь поворотился, насмешливо смотрит на Курбского.
— Да, чуть не запамятовал. Не нынче, а на то лето пошлю тебя во Псков наместником. Жалобы от псковичей поступают на князя Репню-Оболенского. Чуешь, княже Семён, что поручить тебе собираюсь?
* * *
В ту же зиму приехал в Москву князь Михайло Глинский и поступил на службу к великому князю. Одарил его государь щедро и дал на прокорм город Малый Ярославец, ещё сёла под Москвою.
Ко всему наказал государь Василий воеводам, чьи полки в Литве стояли, оберегать вотчины князя Михаилы Глинского.
* * *
— Сергунька, Сергунька! — на весь караван-сарай раздавался визгливый голос боярина Тверди. — Леший бы тя побрал, запропастился!
Вбежал Сергуня, у двери дух перевёл. Боярин лежит на шубе, другой укутался с головой, стонет.
— Аль оглох? Не слышишь, зову? Сергуня отмолчался, а Твердя велит:
— Подь дьяков сыщи, пущай ко мне идут. Аль ослеп, помираю я.
Фыркнул Сергуня, блажит боярин. Твердя край шубы с головы скинул, на Сергуню посмотрел сердито. Но у того на губах нет усмешки.
— Да мигом, не задерживайся, — промолвил Твердя. — Я тебя знаю, отрок ты пустопорожний, и в башке у тя вьюжит.
И сызнова потянул на себя шубу.
Отправился Сергуня на поиски дьяков.
Уныло в Бахчисарае в зимнюю пору, сыро и промозгло. Качаются на ветру высокие тополя, жалобно скрипят обнажённые платаны.
В караван-сарае холодно, печи не топят. И самих печей нет. Зябнет Сергуня, не согреется ни днём ни ночью. Пригодилась дарёная одежонка, тулуп с шапкой и сапоги. Без них, верно, окоченел бы.
Соскучился Сергуня по Игнаше и мастерам, часто вспоминает Пушкарный двор. Были б крылья, улетел бы в Москву.
В первое лето часто брал его дьяк Мамырев с собой в город. Захаживали на базар, бродили по узким улицам. По новинке любопытно было Сергуне татарское житьё, а пригляделся, всё почти, как и на Руси: здесь свои князья и бояре, смерды и ремесленный люд. Только и того, что прозываются они по-иному. А огневой наряд в татарском войске малочисленный и пушки все боле лёгкие, на пищали смахивают. Сразу видно, для набегов приспособлены, возить сподручно.
Дьяков Сергуня разыскал в их клетушке. Василий Морозов с Андреем Мамыревым хлеб ели и горячей водой запивали. Услышав, что боярин кличет, Мамырев в сердцах глиняной чашкой о столик хрястнул, расплескал воду.
— Ужо и поесть не даст. Сам-то небось нажрался, теперь пузо кверху.
Морозов поддакнул:
— Нерасторопный боярин и к делам посольским не радеет. Ошибся государь в Тверде.
Поворчали дьяки, а идти надобно. Пошли вслед за Сергуней. Боярин Твердя, шаги заслышав, откинул шубу, умостился, кряхтя, вытянул ноги в валенках.
Морозов с Мамыревым остановились в дверях, дожидаются.
— Явились-таки. Кабы не позвал, сами не сообразили. Помер бы, и глаз не показали, — забубнил Твердя.
Дьяки переглянулись недоумённо, однако ни слова не проронили. Боярин же своё тянет:
— Зазвал я вас по такому случаю. Занемог я и смерть боюсь на чужбине принять. — И шмыгнул носом, себя жалеючи. Потом снова заговорил: — Посему задумал я домой, на Москву ворочаться. Один поеду. Здесь же, с крымцами, посольство править перепоручаю тебе, Василий. Как с ханом речь вести, ты ведаешь, поди, получше моего, и о чём уговор держать, ежели Менгли-Гирей ка согласие даст, ты без меня, дьяк, знаешь.