Багратион сделал движение к нему, робко улыбнулся.
Но Суворов еще, видимо, не узнавал своего любимца.
Улыбка сползла с лица Багратиона.
Суворов с минуту смотрел да Багратиона в упор. Потом в его потускневших глазах мелькнула искра сознания.
– А, это ты… Петруша. Здравствуй! – с трудом сказал он и опять закрыл глаза.
В безумной тоске, в отчаянии бросился Багратион к Суворову. Он опустился на колени, припал к этой исхудавшей руке, которая всегда указывала ему путь к славе.
Великий полководец уже шел в свой последний переход…
IX
Северны громы в гробе лежат.
Унтер-офицер Огнев, уволенный со службы по старости лет, и ефрейтор Зыбин, получивший отпуск, помаленьку доставлялись домой. Путь их лежал через Петербург. В столицу они попали в Николин день. Здесь их ждала ужасная, потрясающая новость: в воскресенье, 6 мая, во втором часу пополудни, скончался их Дивный. Умер батюшка Александр Васильевич.
Друзья, не отдохнув с дороги, только умывшись и почистившись, направились на Крюков канал к дому Хвостова, чтобы в последний раз поклониться своему генералиссимусу.
Ни Огнев, ни Зыбин, конечно, ни разу не бывали в этом доме графа Хвостова и не знали точно, где он находится.
Будочник у Торгового моста указал им на двухэтажный дом:
– Да вон энтот. Ступайте за певчими, вон пошли от Николы Морского.
Огнев и Зыбин обрадовались, что можно идти вслед за кем-то. Они догнали певчих и за ними поднялись по узкой лестнице на второй этаж.
В прихожей пахло ладаном, хвоей, свечами. Было полно народу.
Входили и выходили какие-то барыни и господа. В углу немолодой протоиерей, заворотив широкий рукав рясы, торопливо расчесывал гребнем окладистую бороду. Дьякон откашливался рокочущим басом. Лысый пономарь раздувал у печки кадило.
Сквозь толпу, в настежь раскрытые двери прихожей и залы виднелся ее уголок, затянутый черным сукном. На черную стену падал красный отблеск свечей.
Из залы слышался монотонный, журчащий, точно ручей, голос чтеца.
Мушкатеры в нерешительности остановились: можно ли сюда солдату?
И вдруг из этой чужой толпы вынырнул свой, знакомый, денщик Александра Васильевича Прохор Иваныч. Он был в лучшем кафтане с двумя золотыми медалями на груди. Его лицо распухло от неумеренных возлияний последних дней.
Нисколько не смущаясь присутствием разных господ, Прошка кинулся к мушкатерам, громко крича:
– Братцы родимые! Чудо-богатыри! Орлы суворовские! Умер наш батюшка!
И в пьяных слезах припал к плечу Огнева, причитая:
– Всю жизнь страдал. Настрадался. И умер в день Иова Многострадального.
Огнев заморгал глазами.
– Пойдемте, поглядите на нашего соколика!
Прошка потащил мушкатеров в залу. Господа невольно расступились перед ними.
Огнев и Зыбин вошли в залу. Все стены ее были обтянуты черным сукном. Только вверху, под потолком, бежала белая полоска карниза. Посреди залы на высоком катафалке стоял гроб.
Первое, что увидел Огнев, что запечатлелось, было до боли знакомое, родное лицо. Тонкий нос. Впалые, исхудавшие щеки. И губы, сложенные в ироническую, снисходительную улыбку. Глаза были закрыты.
Александр Васильевич закрывал глаза, когда задумывался или бывал чем-либо недоволен.
Казалось, эти ясные глаза откроются, плотно сжатые губы разомкнутся и скажут со смешком: «Эх вы, немогузнайки!»
Огнев упал на колени. Сзади за ним грохнулся Зыбин. Размашисто крестясь и вздыхая, Огнев зашептал: «Господи Сусе!»
Вслед за ними в залу вошли протоиерей, дьякон и певчие. Лития началась.
Сотрясая воздух, загремел могучий дьяконский бас. Все слова у него получались круглыми и упругими. Они как-то легко, непроизвольно соединялись воедино. Бас рокотал, точно хотел разбудить Александра Васильевича от его страшного сна.
Протоиерейский тенорок был скорбен и тих. Протоиерей говорил раздельно, не спеша, но негромко. Он словно боялся потревожить покой Александра Васильевича.
А тенора слаженного, стройного мужского хора заливались в такой безысходной, неизбывной печали, что из глаз сами собой катились слезы.
Было невероятно слышать, как протоиерей говорил:
– Упокой душу усопшего раба твоего болярина Александра…
Не верилось, не хотелось верить, что «болярин Александр» – это он, их Дивный, их батюшка Александр Васильевич.
Но хор безжалостно подтверждал это, с торопливой настойчивостью повторяя:
– Покой, Господи, душу усопшего раба твоего!
И подчеркнул слово «усопшего».
Стоя на коленях, Огнев уже не мог видеть лицо Александра Васильевича. Оно утопало где-то там, вверху, в цветах, в синих облаках пахучего ладана.
Сквозь набегавшие на старческие глаза частые слезы расплывалось, колебалось пламя свечи, которую пономарь протянул Огневу в руки. Огнев держал свечу и смотрел на этот переливающийся, текучий желтый огонек.
В воспоминаниях проносилась вся жизнь Александра Васильевича и своя. Сорок лет они шли бок о бок. Вспоминался Суворов таким, каким был на Кунерсдорфских холмах, в степях Молдавии, под стенами Измаила и Праги, в горах Швейцарии.
Невольно думалось о том, что и его дней осталось не так уж много…
Огнев старался вслушиваться, вникать в слова, которые произносил протоиерей. Далеко не все понимал он. На такой литии Огнев был впервые за все свои шестьдесят лет жизни. На войне убитых хоронили быстро. Священник отпевал торопливо. А иногда его и вовсе не оказывалось поблизости, и у раскрытой могилы несколько слов говорил батальонный или ротный. Это были и молитва, и надгробное слово товарищу.
А тут иное.
И из того, что Огнев услышал здесь, больше всего врезалось в память и поразило следующее:
– Правда твоя – правда вовеки, и слово твое – истина…
Он невольно отнес эти слова к батюшке Александру Васильевичу.
Х
– Эк она его высушила, подлая! – сказал Зыбин, когда они, взволнованные, спускались по лестнице.
– Смерть никого, брат, не красит! – сумрачно ответил Огнев.
Они молча шли по набережной канала.
– Как хочешь, Алешенька, а я останусь до похорон. Прохор Иваныч сказывал – хоронить будут в субботу, а сегодня середа. Мне все равно спешить некуда: из отцовской семьи у меня вряд ли кто живой есть…
– Беспременно останемся. Как же можно куда идти? – горячо поддержал его Зыбин.
И они задержались в Петербурге до похорон.
Хоронили Суворова в субботу, 12 мая.
Утро выдалось солнечное, тихое, теплое.
Хотя нигде не было оповещено, но всюду – на рынках, в лавчонках, в чайных, в каждом доме – знали: вынос тела Александра Васильевича в десять часов утра.
С Песков и с Васильевского, из Старой Деревни и Охты спешили к Невскому и Садовой люди. Весь город поднялся сегодня спозаранку.
К Николе Морскому было ни пройти ни проехать. Кареты и экипажи запрудили все прилегающие улицы. По Крюкову каналу, перед окнами дома номер 21 и дальше, фрунтом стояли войска. К Калинкину мосту – по Садовой – расположились гусары и пушки.
Огнев и Зыбин кое-как протолкались через фрунт солдат к рынку:
– Дозвольте, ваше благородие, суворовским мушкатерам пройти. Поближе стать. Сорок годов с батюшкой Александром Васильевичем служили…
За каналом, возле рынка, насупротив дома Хвостова, уже толпился народ. Огнев и Зыбин втиснулись в толпу.
– Все наш брат армеец стоит: пехота, артиллерия и гусары. А где же гвардия? – спросил у Огнева Зыбин. – Неужто гвардия не будет провожать?
– Царь не велел гвардии быть. Сказано хоронить как фельдмаршала только. Он на Суворова серчает, – вмешался какой-то словоохотливый департаментский служитель.
– А за что ж серчает?
– А пес его ведает. Разве ему долго! Вот у нас…
– Великие князья… Князья приехали! – зашумела толпа.
К дому подкатила придворная карета. Из нее вышли великие князья Александр и Константин.
– Сейчас отпевать начнут!
Балконная дверь во втором этаже дома была раскрыта настежь. Виднелся угол пышного катафалка, подсвечники со свечами, мелькали военные и гражданские мундиры.
Видно было, как в зале засуетились.
Потом движение прекратилось. Возле катафалка заблестели ризы духовенства, издалека донесся голос протодьякона.
Началась лития.
Войска взяли на караул. Толпа обнажила головы. Говор стих.
По набережной, откуда-то со стороны Фонтанки, подъехала к дому траурная колесница. Она была запряжена шестью серыми лошадьми, покрытыми черными попонами.
В ярком солнечном свете как-то необычно резко, ненужно горели факелы, – днем их огонь не производил впечатления.
– Несут, несут! – заволновалась толпа.
Из дверей стали попарно выходить офицеры. Они несли на подушках многочисленные русские и иностранные «кавалерии», фельдмаршальский жезл, бриллиантовую шпагу и прочее. За ними шли хоры певчих.
– Певчих-то, певчих сколько!
– В черных кафтанах – придворные! Сам Бортнянский вон!