— Ты чего на меня уставился-то?
— Да ничего, так… — отвернулся, совершенно сбитый с толку. Положим, тогда было все во хмелю, но сегодня-то?..
Три дня прошло всего, а его опять куда-то везут, как мешок с овсом. Да в уме ли он?!
Спросить не спросишь, из разговоров ихних ничего не поймешь. Словами как снежными шариками перебрасываются. Слева смешливое:
— Утречком, утречком, Настя!
Справа лукавое:
— Так ведь у тебя, Лизанька, утречко за дальний полдник перевалит. Не перекиснет парень-то?
— Ну, лукавица! Не вино ж… Да и не таков Кантемир, чтоб у него прокисали. Отстань!
Было самое время о себе напомнить, может, даже с некоторой обидой, но тут лихая скачка по оледенелой, еще не устоявшейся дороге оборвалась у какого-то ярко освещенного горящими плошками крыльца. Та, которую называли княгинюшкой, выскочила под густо валивший снег, а свет Богородицу подхватили золотом расшитые руки и унесли ко крыльцу. Из распахнувшихся дверей как жаром обдало музыкой — в многоголосье, вприпляс.
Сейчас же и левая дверца распахнулась.
— Вылезай, арестант.
Но голос был молодой и добрый. С неуловимо южным привкусом.
— Пойдем ко мне.
На деревянных, негнущихся ногах Алексей перелез в раскрашенный возок и через пять минут — совсем было близко — входил в такие же ярко освещенные двери, в убранные коврами сени, а потом в горницы, одну за другой, и где-то уже там, после третьих или четвертых дверей, в новом изумлении остановился. Вечер уж такой выдался, изумляющий. В ярко освещенной целым сонмом свечей зале, в бархатном роскошном кресле… сидел его отче и его благодетель архиепископ Феофан! Вот он, кажется, не удивился явлению черниговского бузотера, которого неделю назад ставил на горох за очередную драку. Просто сказал:
— Здравствуй, Алексей, Божий человек.
Перед своим-то Алексей нашелся, ответил:
— Здравствуйте невозбранно и неболезненно, отче. Благословите…
Архиепископ Феофан трижды перекрестил его и протянул руку. Алексей истово припал к этой и ласкавшей, и бивавшей руке.
— Благословляю, Алексей, и наказываю: будь достоин славного черниговского казака. Пой во славу Божию, да и в свою славу к тому ж. Певчий при дворе — это тебе не церковка убогонькая в Лемешках и даже не у отца Иллариона. Оттуда, куда попал ты, или в люди выходят, или…
— …на Соловки, — встрял приведший его совсем молоденький офицер.
— Погоди, Антиох, — остановил его Феофан Прокопович, которого здесь никто из сидящих за столом архиепископом не именовал. — Не пугай хлопца. Все в руце Божьей… — И уже ему: — Знаешь ли хоть ты, в чьи руки попал?
— В Богородицыны, — с жаром ответил Алексей.
Сидящие за вечерним столом переглянулись, но выручил офицер, согласившись:
— А ведь, пожалуй, верно. В полунищую, полутемную церковь вдруг врываются с ярчайшими свечами наши самые ярчайшие дамы во главе…
— Да, во главе… Знаешь ли хоть ты, в самом-то деле, кто тебя вывел из полутемной церкви на полный свет?
Алексей молчал. Все у него за этот вечер в голове перемешалось.
— А похитила тебя, добрый молодец, цесаревна Елизавета Петровна, преславная дщерь царя Петра, дай ему, Боже, место в раю!
Еще кромешнее стало в голове у Алексея. Но архиепископ Феофан уже оставил его, к офицеру обратился:
— Мы с тобой еще поговорим, Антиох. Пожалуй, и во здравие преславное дщери выпьем… Охо-хо, грехи наши!.. Хлопец-то, видать, замаялся. Уложи его да возвращайся.
Алексей думал — сейчас такой разряженный офицер и стелить ему будет, а тот только дернул за шелковый шнур, чем вызвал звон в дальних покоях. Сейчас же явился чуть ли не боярин в белых чулках и белых перчатках и склонился в поклоне:
— Слушаю, ваше сиятельство.
— Уложи послаще хлопца, Григоре. Да покорми как след. Да к утру приготовь ему платье, человека достойное.
Опять взяли Алексея под локоток и повели дальше, в глубь ярко освещенных зал. От волнения и усталости — ведь с раннего утра на ногах — он запинался о ковры, хорошо, что хоть не растянулся. Жизнь так круто поворотила куда-то… но куда?..
Истинно говорят: утро вчера мудренее. Накормленный до отвала невиданной доселе едой, уложенный на пуховики и пуховиками же укрытый — уснул он как в обители ангела. Ведь если есть на свете Богородица, так должны быть и ангелы?..
Но спал, видимо, недолго, лакей разбудил:
— Князь изволит к столу пригласить.
Обещанная одежда еще не была приготовлена, старую натянул. Лакей, сам похожий на князя, повел его по переходам из одних покоев в другие, а там и в третьи-четвертые, попробуй сосчитай. Алексей тащился угрюмо. После такого знатного ужина да знатно бы поспать! Так нет — подняли. Его дело такое, подчиняйся. Привели и втолкнули, поскольку он в изумлении упирался, уже в другую ярко освещенную залу. Но не свет ослепил, а все те же сегодняшние чудеса. За длинным столом, покрытым малиновой золоченой скатертью, сидели офицер, названный князем, великомудрый земляк отче Феофан, еще какие-то люди… и знакомый кадетик, которому он когда-то оторвал рукав. В новеньком черном мундирчике, по обшлагам и по отворотам обшитом серебряной басмой. Он, конечно, узнал своего обидчика, но виду не подал, как равный с этими взрослыми и важными людьми, продолжал свое:
— Силлабический стих? Он велемудр для Польши, но что ему прозябать в России? Он повелевает порядок, строгий размер — какая мера у нас? Какой порядок? Вот вы, отче Феофан, писали: «Что се есть? До чего мы дожили, о, христиане? Что видим, что делаем? Царя Петра хороним». Я бы только присовокупил: дело его хороним. Несчастные мы!..
И Феофан, и хозяин видели же молчаливо стоящего у порога гостя, но не перебивали кадетика. Лишь когда он оборвал еще совсем недорослый голос, хозяин повел гостеприимно рукой, приглашая:
— Прошу, юный спевак, так счастливо попавший в фавор!
Алексей не знал, куда он попал, да и слова такого не слыхивал, но в подражание отцовской фамилии — Розум! — уразумел: за стол велят садиться. А раз повелевают, так слушайся. Ты человек малый. Про свой, опять всех удививший, рост и не подумал.
Нехотя, не глядя, громыхнул тяжелым, тоже, видно, как и стол, дубовым стулом — оказался по правую руку кадетика. Заважничавший кадетик и это не принял во внимание.
— Что же ты, Александр? Мой Алешка впервые попадает в такие хоромы, смущается. Приободри хлопца.
Феофана Прокоповича кадетик, видно, и уважал, и слушался, потому что сразу оборотился:
— Певчий? Слышал, слышал: знатно поете. Иначе цесаревна Елизавета не положила бы на тебя глаз…
— Ухо, — поправил Феофан Прокопович. — Протопоп Илларион до сей поры не может прийти в себя. Так и говорит: на беду, ухом своим чутким да светлейшим подловила хлопца прекраснодушная Елизавет. Слезьми заливается отче Илларион: куда да как, мол, буду я без Алешки-заголоса? Не возгордись, — строго посмотрел на Алексея. — До поры до времени больше слушай, что другие говорят, да на усишки свои мотай.
Все опять заговорили о прежнем. Теперь хозяин начал:
— Может, и прав Александр, но мне уже не отойти от силлабики. Как мыслите, ваше преосвященство?
— Так и мыслю, как Александр: мне тоже с силлабикой не бороться. Разве что ты: и молод, и начитан, языки иноземные знаешь. А мне — куда там! И оду-то на восшествие Анны Иоанновны сладить не могу… Ты, говорит Александр, преславно ладишь? Читай.
— Какие оды, ваше преосвященство!.. У меня тоже не пишутся. Все больше сатиры.
— Ну, так сатиру новую изволь.
— Горьки они выходят… В пренебрежении народ. Мы забываем, откуда вышли родом, как и вирши наши. Предки нам трудами своими расчистили ключ воды чистой, сиречь дорогу к чинам, к богатству, к славе. От земледетелей мы все явились, иль забыли? Отсюда и мысль моя заключительная:
От них мы все сплошь пошли, один поранее
Оставя дудку, соху, другой — попозднее.
На столе в старинной братине, — не оловянной, как в церкви, а золоченой, может, и сплошь золотой, — стыло темным недвижимым зерцалом вино, птица разная жареная на серебряном подносе вкусный дух испускала, ягода виноград, которую Алексей и видел-то только на иконах, небрежной горой вздымалась, а они не ели, не пили, всякую тарабарщину разводили. Как в темной сказке. В добром же сказании все бывает ясным-ясно. Хоть про Наливайку, хоть про Богдана Хмеля. А у них?.. Какие-то Фебы, Зевсы, Амуры!
Особенно потешала картина, висевшая как раз напротив: крылатый голопузый хлопчук, летя на облаце, в лук стрелу закладает и стреляет… в кого?.. Не видно татарина, не видно турка. Да и по руке ли младому хлопчуку тугой лук? Про себя посмеивался Алексей, засыпая, от всей этой несообразности — и от картин, и от речей пустопорожних, но от последних слов хозяина вздрогнул и непроизвольно согласился: