Тут война, там война. Куда ни повернись – вой на. Из-за войны запрещается пожалеть сына несчастной вдовы, который покинул свой дом и пропал без вести. Из-за войны нельзя сказать ему ни единого доброго слова. Из-за войны люди перестали быть просто людьми и детьми людей, а стали офицерами, и солдатами, и врагами, и ранеными, и военнопленными. В тот вечер словно какая-то перегородка встала между мной и Бригиттой. И хотя мы старались ее не замечать, но ведь любая перегородка перегораживает. Видно, поэтому наша беседа не затянулась, как бывало, и у меня осталось время сходить к Малке.
Кто сумеет описать радость женщины, и мужа, и сына которой взяли на войну, так что она осталась в полном одиночестве, единственная еврейка в глухой немецкой деревне, и вдруг к ней заявляется родственник, да к тому же такой родственник, которого она не видела много лет? И когда заявляется? Когда она уж не чаяла его увидеть! А почему не чаяла? Потому что, если не можешь повидать даже самых близких тебе людей, мужа и сына, с которыми жила в одном доме и которых привыкла видеть каждый день, то насколько же меньше чаешь свидеться с родичем, живущим в далекой стране, с которым не встречалась уже лет десять, шмиту и полшмиты[30], как говорят в Израиле. Тысячи вопросов, видел я, теснились на ее языке, и тысячу вещей ей хотелось рассказать, но из-за сильного волнения она ни о чем не бросилась спрашивать и ничего не стала рассказывать сама. Просто сидела и молча смотрела на меня невыразимо любящими глазами. Потом вдруг спохватилась и воскликнула: «Да ведь ты, наверно, голоден, бедняжка! – И оглядела меня жалостливым взглядом. – Ты же, наверно, не ужинал еще сегодня. Сейчас я приготовлю тебе что-нибудь перекусить!»
Я сказал, что не голоден, потому что ужинал у госпожи Шиммерманн. Она недоверчиво посмотрела на меня. Как это может быть, чтобы в такие времена, когда повсюду нужда и недостача, человек не хотел бы поесть?! А если он даже что-нибудь где-то перехватил, разве этого достаточно, чтобы утолить голод? Она бросилась на кухню, но по дороге вспомнила, что хотела меня о чем-то спросить, и вернулась ко мне, но, не успев спросить, хлопотливо побежала обратно на кухню, поскорее принести мне что-нибудь поесть.
Газа у нее не было. Керосин в доме тоже кончился. Остались только щепки, а щепки разгораются так медленно, что, пока огонь займется, все враги наши могут умереть от голода, а тут ведь не враг какой-нибудь – родственник заявился, а она не может приветить его горячей пищей! Тщетно я заверял, что сыт и что, даже если бы мне сейчас предложили королевский ужин, я бы все равно отказался. Она мне не поверила и сидела расстроенная. Тем временем мне подошел срок возвращаться. На прощанье она заставила меня поклясться, что я приду к ней завтра. «Спи спокойно, Малка, – сказал я. – Уж если я сегодня сам пришел, то завтра, после такой клятвы, приду обязательно». И пошел назад, по дороге перебирая в уме все, что я о ней помнил.
Она была из богатой семьи. Отец ее был человеком верующим, но в отличие от других родственников, которые, подобно своим отцам и дедам, продолжали, не ведая размышлений, идти по пути традиции, он сдвинулся в сторону маскилим, то есть тех просвещенных евреев, которые и сами стремились к европейскому образованию, и детей хотели к нему приобщить. И поскольку сыновей у него не было, а Малка была его единственной дочерью, он нанял ей учителей и преподавателей и даже учил ее ивриту[31]. Когда же подоспело время выдать ее замуж, он нашел ей человека по душе – сына управляющего имением, юношу образованного, знатока иврита и пылкого сиониста. Она вышла за него, переехала с ним в имение, и между ними было уговорено со временем уехать в Палестину, купить там себе участок земли и заняться сельским хозяйством. Но какие-то обстоятельства, не знаю уж какие, помешали этому, и, когда стало ясно, что алию[32] совершить им не удастся, они отправились в Германию. Муж Малки перепробовал здесь несколько занятий, все неудачно, и кончил тем, что купил в этом Люненфельде под Лейпцигом фабричку, изготовлявшую оборудование для птичников. Пришла война, его призвали, и он оставил жену и сына в деревне, потому что здесь жизнь обходилась дешевле. Но не прошло и нескольких месяцев, как сына тоже забрали на войну, и Малка осталась одна, без мужа и без сына. Такая вот вкратце история. Разве что следовало бы добавить еще, что она была старше меня лет на пятнадцать. Я упоминаю о ее возрасте лишь затем, чтобы вас не удивляла ее порой чрезмерная наивность. Она принадлежала к тому поколению, когда люди еще не стеснялись своей наивности.
Наутро я вернулся к ней, как и обещал вчера. Увидев меня, она так обрадовалась, будто не ожидала, что я появлюсь еще раз, хотя накануне я поклялся, что приду. Успокоившись, она села и попросила меня рассказать ей «обо всем, обо всем и подробно-подробно», но не обо всем в мире, конечно, а только обо всем, что касается лично меня.
– Хорошо, – сказал я, – ты спрашивай, что тебе интересно, а я тебе отвечу, если смогу.
– Спрашивай-спрашивай, – сказала она, – а как спросить, если у меня столько вопросов, что я не знаю, с чего начать.
– Начни, с чего начнется, – сказал я.
– Легко тебе говорить, – сказала она. – Ну, ладно, попробую. Вот, слышала я, будто ты начал писать рассказы, а мне помнится, что в молодости ты писал стихи. Я-то люблю стихи больше всего на свете, те стихи, которые написаны в рифму. В рифме есть такое, чего нет в прозе.
– О чем речь? – сказал я. – Но только если в них есть поэзия.
– Но я и не говорю о пустых рифмах, – сказала она. – Если я пойду покупать молитвенник на Судный день, а мне дадут одну лишь обложку от молитвенника, разве я за этим пришла? Объясни, пожалуйста, что ты имел в виду?
– Это трудно объяснить и трудно понять, – сказал я. – Поэзия – вещь тончайшая, самое духовнейшее из всего духовного.
– Ты думаешь, если я живу в деревне, – сказала она, – так у меня уже и мозги стали деревенские и я не понимаю, что такое «духовнейшее из духовного»?
Я повернул дело так, будто мне-то понятно, что это такое, но мне просто хотелось испытать ее.
– Ну, хорошо, – сказал я, – тогда объясни мне, что это такое – духовнейшее из духовного?
Она стала тереть глаза кулаками, словно искала подходящие слова.
– Нашла, – сказала она под конец.
– Ну, хорошо, – сказал я, – так что же это такое?
– Это как псалмы, если их читать без слез.
Я кивнул, словно она выразила мою собственную мысль.
– И вот еще что, смотри, – продолжала она. – Вот ты сейчас одет по-современному, а я еще помню тебя мальчиком, в традиционной еврейской одежде, и помню, как твои пейсы, закрученные, как две пружинки, все время подпрыгивали вверх и тонули в твоих кудряшках. И ты тогда ужасно огорчался, что они не лежат у тебя на щеках и что у тебя такие гладкие щечки. Ты ведь не знал еще, что уже о праотце Иакове сказано было: «Исав, брат мой, человек косматый, а я человек гладкий»[33]. А вот я никогда раньше не была в восторге от хасидов, которые завивают свои длинные пейсы и на этом основании полагают, что они лучше всех прочих евреев. Но сейчас я часто говорю себе: лучше бы уж я жила среди хасидов. Вот не знаю почему, но раньше, когда я жила в нашей Галичине, мне хотелось жить в Германии, а теперь, когда я живу в Германии, мне хочется жить в Галичине. Может, где бы человек ни жил, любое другое место всегда кажется ему лучше? Мне иногда сдается, что весь сионизм тоже пошел из этого. Не думай, будто я против сионизма, ты же знаешь – я готова была бы все свои волосы продать, только бы удостоиться жить в Палестине, в Стране Израиля, – но иногда меня навещает такая мысль: а что, если и сионизм возник по той же причине? Ну, пожалуйста, скажи мне сейчас: нет, Малка, ты ошибаешься. Знаешь, мы с мужем договорились, что если мы, даст Бог, переживем эту войну, то обязательно уедем в Палестину. Но вот, смотри, ты уже там жил – почему же ты оттуда уехал? Не по той ли самой причине, упаси Бог, что в каком бы месте человек ни жил, он им не доволен? Мне ты можешь сказать правду. Но извини, извини, я вижу, что мои слова тебе неприятны. Если так, давай поговорим о чем-нибудь другом.
В действительности в эту минуту она ни о чем, я думаю, так не хотела бы поговорить, как об этом вопросе, над которым, видимо, много размышляла. Но она заставила себя отвлечься и спросила вместо этого:
– Известно ли что-нибудь о твоем брате? Я слышала, что он в армии. Если эта война не кончится вот-вот, то скоро в Германии не останется ни одного еврея, которого бы не призвали. А там, в России, другие евреи, наши единокровные братья, воюют против нас. Простые, теплые евреи, встретишь – обязательно скажешь им: «Шалом», и вдруг они идут воевать с нами! Ты можешь это понять? У меня это не умещается в голове. И за что они воюют? За царя, который их притесняет и устраивает им погромы? А против кого они воюют? Против нас, своих братьев по крови, таких же сынов Израиля, которые так сочувствовали им и оплакивали убитых в этих погромах…